на нас. То, что они проделывали, само по себе было просто грубо – вроде тех вещей, что делают, заманивая клиентов, проститутки, или заигрывания любовников. Но нам это казалось агрессивным, их целью было поиздеваться над нами, унизить нас – и из-за этого танец выглядел по-настоящему непристойным.
Еще минута, еще одно имя – и танцоры забыли про нас и бросились на своих соседей, тиская, цепляясь ногтями, хватая ртом, совокупляясь друг с другом. И хотя часть действа переросла в секс, она приняла тошнотворную, зловещую форму, и участники взвизгивали от смеха при виде потекшей крови. Это была оргия без страсти, без какого-то следа настоящей похоти. У меня от нее внутри все переворачивалось. И в тот момент, когда маленький человек выкрикнул имя «АГВЕ», они позабыли друг о друге, распались, стали кататься по земле и делать руками и ногами такие движения, словно плыли над грязной поверхностью.
Я тоже плыл, стараясь удержаться на плаву. Я изо всех сил пытался продолжать думать, сообразить, чего именно ожидал от меня Ле Стриж – чего-то, что я еще мог сделать, а он, при всей своей странной власти, не мог. Но барабаны превращали мои мысли в кашу, голова болела, и сосредоточиться никак не удавалось. Мелькание танцоров и пламени стало гипнотическим. Я не мог заставить себя отвести глаза от разыгрывавшихся передо мной уродливых ритуалов. Часы и минуты не имели значения; была только нескончаемая, расплывчатая ночь, жившая ревом и вонью бурлившей толпы маньяков, проделывавшей безумные вещи по команде безумца. Я пытался доказать, что Ле Стриж ошибался; я пробовал молиться. Но что я мог сказать? И кому? Здесь было слишком много такого, во что я раньше никогда не верил, может, даже и сами боги – некоторые из них, любые, может, и все. Но что я мог сказать любому из них?
У меня в голове все смешалось. Снова и снова я ловил себя на том, что качаюсь в такт жуткой музыке барабанов и голосов. Я закусил губу в отчаянной попытке сохранить сознание, продолжать мыслить – по крайней мере, хоть как-то сопротивляться. Но это продолжалось, и я не мог найти в себе силы. От сидения на холодной земле у меня немело все тело, замедлялось кровообращение. Меня постоянно отвлекал низкий голос, бормотавший слова, из которых я едва ли понимал половину. Я попробовал прикрикнуть на говорившего, кто бы он там ни был, – и только тогда осознал, что этим говорящим был я сам. Сначала я решил, что схожу с ума. А потом я понял правду, и это было еще хуже.
Я в панике затрясся. Это уже происходило. То, чего я так боялся – оно опускалось на меня, медленно, неотвратимо, пока я сидел на земле. Попытка сопротивляться? У меня не было и одного шанса из тысячи.
Я лихорадочно прикусил непослушный язык, с силой прижал его зубами, чтобы заставить замолчать. Это было гораздо больнее, чем кусать губы, и я смог сосредоточиться. И тут я понял, что Стриж был прав. Все- таки была одна вещь, которую я мог еще сделать. Единственный способ, которым я мог противостоять этому Дону Педро, единственный путь избежать судьбы, которую готовил мне этот маленький мерзавец. Но я также знал, почему Стриж не сказал мне, что это за способ.
Я мог прокусить себе язык, захлебнуться кровью и умереть.
Легко подумать; однако сделать это гораздо труднее. Я слышал о том, что были люди, которым это удавалось – пленные под пытками, сумасшедшие в смирительных рубашках. И я сказал себе, что у меня, конечно же, есть повод, и не менее серьезный, чем был у них. Моя смерть вряд ли спасет моих друзей, зато она может спасти множество других жизней. И спасти меня самого от кое-чего похуже смерти – я не стану марионеткой и узником в собственном теле, пустой оболочкой для какого-то хищного ужаса, которого я не мог себе даже представить. И я сделал попытку. Да, я попытался, стиснул зубами самый центр толстой мышцы, до тех пор, пока боль не стала невыносимой и не выступили вены – но не более того. Я не мог. Я был готов, у меня были силы… но я просто не мог.
Назовите это трусостью, назовите это подсознательным сопротивлением – но я не мог этого сделать, так же как не мог освободиться от своих оков. Я продолжал свои попытки. Я вонзил зубы в язык, я тряс головой; но не мог придумать ничего такого, что заставило бы меня стиснуть челюсти.
Вот и все, на что меня хватило, чтобы разыгрывать из себя героя; и все это время я чувствовал, как теряю контроль. Я знал, что что-то действует на меня – барабаны, холод, пение, зловонный воздух, жуткий парад жестокостей, творимых на алтаре. Это было то, что пришло мне в голову сначала. Вскоре я понял, что это не так. Они способствовали, это верно; они топтались вокруг моих мыслей, мутили их. Но было и что-то еще, что-то за ними, и действовало именно это. Оно было больше, чем все эти ужасные факторы вместе взятые. С каждым дуновением его присутствие ощущалось все сильнее, меня словно тянули чьи-то руки, легко, но непримиримо. Они расшатывали мои мысли туда-сюда, словно зуб в его гнезде.
Это была не иллюзия; я стал видеть новые вещи. Фигуры, во много раз выше человеческого роста, они прыгали и извивались позади танцующих, передразнивая их, как гигантские тени, отбрасываемые в небе. С каждой минутой я видел их все более отчетливо, они кружились надо мной, а то, что меня окружало, становилось все более туманным. В моем мозгу роились голоса – тихий щекочущий шепот, низкий громовой гул. Я чувствовал вспышки мыслей и воспоминаний, мне не принадлежавших, не принадлежавших ни одному человеку вообще, они оставляли за собой только смятение, так далеки они были от всякого опыта, который я вообще мог распознать.
Если я мог больше перепугаться, чем уже был напуган, так именно теперь. Но все оказалось совсем не так. С каждой минутой я чувствовал себя спокойнее, все больше недоумевая. Приоткрытая далекая дверь, льющийся из-за нее теплый свет, запах вкусной пищи, звук знакомых голосов – для ребенка, заблудившегося в ледяную ночь и голодного это могло быть тенью тех ощущений, которые я испытывал сейчас. Вся прелесть абсолютной безопасности, счастья, которого я никогда не знал, богатства, которого жаждал всю мою жизнь, но так и не получил, – сейчас я почувствовал слабый привкус всего того, чего мне не хватало, и обещание, что все это впереди и становится все ближе. Меня совсем не волновало, что мое тело становится каким-то легким, немеет – до тех пор, пока я не почувствовал, как мои руки и ноги резко дернулись раз, другой, хотя я не пытался ими двигать. Словно их подчиняла себе чья-то чужая воля…
Я рывком выпрямился, дрожа и покрываясь потом. Моя голова кивала, подбородок опустился на грудь. Это напоминало на попытки не заснуть, когда я зарабатывался подолгу. Не считая того, что в теплой черноте за моими веками ЧТО-ТО поджидало…
Я отчаянно боролся за то, чтобы сохранить контроль над собой. Где-то далеко в барабанном бое появилась новая нота – резкое металлическое позвякивание, как воплощение головной боли. И раздавались голоса – голос Стрижа, такой хриплый и отчаянный, каким я его никогда не слышал: – …они куют железо ОГАНА… ты что, не слышишь? Это… это конец. Последний… самый великий. Если они смогут подчинить его…
Что-то из того, что он сказал, привлекло мое внимание, какое-то воспоминание. Какие-то острые обломки моей воли стали восстанавливаться. Я лихорадочно сосредоточился на всем том, что еще привязывало меня к земле – на боли в языке, тупых уколах от ожогов, боли в ягодицах от сидения на холодной земле и еще более холодном прикосновении ошейника и цепей. ОГАН – вот слово, которое я уловил. Так, а где же я мог слышать что-то подобное? Я улыбнулся: конечно, Фредерик. Сейчас мне было приятно о нем думать. Старый Фредерик с его бачками, пыхтящий от праведного гнева, такой воинственный, как изображение Св. Иакова на его картине:
– ПОДУМАЙТЕ, ЧЕЛОВЕЧЕ! ЧТО ВЫ СКАЖЕТЕ НЕВИДИМЫМ? ВЫ НЕ МОЖЕТЕ СПОРИТЬ С ОГУНОМ!
Храбрость пришла к нам обоим слишком поздно – ко мне и к нему; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это должно прекратиться, и теперь же. Смерть, уничтожение – мне надо было за что-то ухватиться. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, это ощущение счастья, которое не позволит мне быть самим собой. Стриж обвинял меня в том, что для меня нет ничего святого; он ошибался. Однажды я уже выбросил счастье – и это потому, что поклонялся успеху. Не его прелестям – не тому, что он мог мне принести. Просто удовлетворению от того, что ты чего-то достиг, ощущению свершения, самой абстракции. И какого бы бога он представлял, если я смог принести себя ему в жертву тогда, я с тем же успехом мог сделать это и сейчас. Нечто меньшее…
Его противоположность. Его абсолютное отрицание, его Антихрист. Провал. Полный провал во всем…
С УСПЕХОМ НЕ СПОРЯТ…
НЕ СПОРЯТ…
НЕ СПОРЯТ…
ТЫ НЕ МОЖЕШЬ СПОРИТЬ…