А что тут скажешь? Тут и сказать-то нечего, когда выясняется, что кроме перхоти в бровях у своего ближнего не находишь никаких качеств, ибо она абсолютна: перхоть в бровях.
Марина шла по отвратительной узкой дорожке, посыпанной солью, чертыхалась и мечтала поскорее добраться до метро. Марина сбилась со счета: тридцать два, тридцать три? В прошлом году, кажется, Славка Веркин под столом уснул, хотя, нет, в прошлом году Славка с Веркой развелись уже, и Верка прибежала после нового штампика радостная и весенняя, значит… А в позапрошлом как-то не отмечалось, но Верка опять казалась весенней — значит, тридцать три…
О, ч-черт, под ноги смотреть надо… Ишь, королева… Шел бы ты…
«Художественный», собака, нас переживет, — думала Марина. — Все перемрут, а он, как стоял, так и будет…»
Марина тихонько выругалась около перекрестка: серебристая BMW, та самая, ход которой не слышен в салоне, чуть не сбила ее с ног; но через минуту ноги Марины уже спешили по засыпанному снежной солью скользкому асфальту, а еще через пару — шлепали по переходу, и — вот оно! — красное М, как маяк в погоду психозов и скитаний, прикинулось «Арбатской».
Марина, порывшись в сумочке, вытащила проездной и, не в силах идти по эскалатору даже вниз, замерла. Она уже давно перестала смотреть в глаза движущейся массе. Иногда, правда, в ней просыпалось чисто профессиональное любопытство, но ненадолго: окружающие профили походили на некрасивые маски, а гармоничные или безоблачные лица вызывали удивление. Особенно если обладатели их, к тому же, никуда не спешили: Марина понимала, что потихоньку, влегкую так, стервенеет.
«Тридцать три, ну и что, — она ушла в вагон, с удовольствием присев на единственное свободное место. — Хоть сто три», — и раскрыла «Вечерний клуб», но читать не смогла: сплетни о светских тусовках раздражали как никогда, раздражало само строение предложений, раздражали мысли…
Завтра снова начнется следующий день, а она опять ничего не сможет понять, ничегошеньки: «…и не вспомнишь с утра, где деньги, которые
…Тридцать третья весна принесла странное ощущение испачканности в чем-то весьма чужеродном, но не хватало сил на это вот легкомысленное и самое главное: «Ша!», и все катилось к чертям, и Марина каждый вечер заходила в метро «Арбатская» и выходила на «Первомайской», раз в неделю покупая «Вечерний клуб», раз в месяц посещая парикмахерскую, раз в год уезжая куда-нибудь в Джугбу… Вчера, на вечере, посвященном десятилетию окончания института, традиционно сползшем в банальную пьянку, Марина с трудом не расхохоталась, нащупав вместо себя черно-белую фотографию среди цветных. «Но в черно-белой, по крайней мере, есть стиль», — подумала она, и посмотрела с сожалением на экс-звезду курса: Маргаритка Смирнова, в прошлом красавица, когда-то спортсменка и вроде как не дура, продолжила лучшие традиции Наташи Ростовой: куча детей, пренебрежение полное — талией и неполное — всем остальным.
Марина отвернулась, встретившись глазами с Пашкой Казанцевым: лысым, очкастым, в старых ботинках — Пашкой Казанцевым. С ним сидел Женька Никитин с выключенным мобильником, торчавшим из кармана, создавая «Нью-Йорк — город контрастов».
— Еще будешь? — Марина не сразу узнала Леночку Бернстайн в даме, укутанной лисьими лапками назло Green Peace. Марина кивнула и захотела смыться; ощущение чужого праздника не покидало; зачем она пришла сюда, что хотела услышать, к чему все эти разговоры? А по специальности никто не работает — с голоду же можно, если…
Марина опустила голову и улыбнулась кому-то из прошлого уже века:
А потом опять не виделись месяцев пять. А потом лет несколько. И Марина никого не любила — сначала месяцев пять, а потом — лет несколько. Да и можно разве кого-то любить, когда кажешься самой себе черно-белой фотографией среди цветных, пусть даже и стильной?! И зачем…
Лицемерие, прикрытое улыбкой, — ничего больше; люди, пытавшиеся урвать у Марины ее саму; потом какое-то странное жужжание, раздавшееся в ней внезапно, и…
Марина вошла в квартиру и, едва сбросив пальто, открыла горячую воду в ванной, мельком посмотревшись в зеркало: ничего нового, только все еще более устало и запущенно. Она усмехнулась, а стукнувшись о краешек раковины, наклонилась вниз.
На полу почему-то валялась ее детская фотография, где Марине было не больше пяти.
— Привет, как дела? — спросила она.
Маленькая пожала плечами:
— Нормально. А твои?
Марина вдруг заговорила быстро-быстро, очень внимательно вглядываясь в глаза ребенка:
— Понимаешь ты,
Маленькая посерьезнела и прошептала:
— Никто.
— Но, видишь ли, я не знаю,
— А лимит в любом случае закончится раньше, — Маленькая ковырнула в носу. — На то он и лимит. Только ты не рассматривай это как стресс. Ладно, я пошла, а то с тобой старухой недолго стать.
Марина схватилась за сердце: тридцать три… А через секунду раздался звонок в дверь:
— Обои отходят… Воды полквартиры… Сейчас милицию вызовем! — долетали до Марины резкие фразы соседей. Младшие по разуму братья могли причинить немало беспокойств, тем более, вода давно текла через край ванны…
Марина захлопнула дверь и, закрыв краны, стала вычерпывать воду, зная, что, если хотя бы легонько, едва дыша, прикоснется сейчас к клавише stop, то хрупкий и вместе с тем стрессоустойчивый механизм ее биомассы даст сбой, — тогда пиши-пропало.
И вот Марина взяла помаду и написала светло-бежевым на зеркале: «ПРОПАЛА», а телевизионная толстая тетка в парике запела арию Виолетты…
«…Можно ли с ним жить? А если и можно, то — нужно ли? О, ч-черт! Горячо!»
Для чего? Что он может дать ей, кроме
Даже если он и любил ее — хотя бы на уровне половых желез, — то никогда в этом не признавался.
Марина тоже не признавалась, но ее непризнание было на пару функциональных порядков выше. Недавно Марина сказала ему: «От тебя нет никакой пользы. Ни моральной, ни материальной. Про физическую вообще молчу. Ну да, от тебя идут, конечно, какие-то флюиды… Только… на х… мне эти флюиды, понимаешь? На х..!»