Кажется, ее мат развеселил его, а Марина всегда любила пировать во время чумы — она видела в этом какой-то определенный изыск, поэтому устроила вскоре вечеринку — этакие «проводы» любимого в холостяки, умноженные на два. Любимый напился, вернулся к мамочке, а Марина теперь в одно лицо боролась с бытом.
Когда, казалось, нигде уже ничего не текло, и даже тапочки были выжаты и чинно поставлены на батарею сушиться, в дверь снова позвонили.
— Кто? — глухо поинтересовалась Марина.
— По вызову.
На пороге стоял юноша лет осьмнадцати, до неприличия красивый, с теми самыми чертиками в глазах, которые сначала поднимают Женщину до небес, а потом сажают на мель, и часто — до климакса.
— Кран сорвался, прокладки старые… — объясняла Марина юноше под осьмнадцать, а тот смотрел непонимающе.
— Вы — Марина? — спросил наконец он.
Марина кивнула:
— А вы — сантехник?
Глаза осьмнадцатилетнего юноши выражали абсолютное недоумение, а потом он расхохотался: «В некотором роде»; назвал ее адрес, имя и дату. Сказал, что любит за деньги. Что был вызов на этот адрес, и что если ей не жаль времени, а за час он получает сто пятьдесят баксов, то…
— Погоди-погоди, — Марина схватилась за голову. — Какие доллары, какие вызовы? Тебе сколько лет? И вообще, я никуда не звонила…
— Но адрес-то ваш, — упорствовал юноша.
— Может, кто-то пошутил? — недоверчиво покачала головой Марина.
— Может, — ответил Порномальчик, — но, если так, я могу взять с вас вполовину меньше…
…Марина села на стул и начала тереть виски.
— Послушай, мне тридцать три, я сегодня вспомнила, понимаешь, вот, тридцать три, мой экс- любимый — моральный урод, я сегодня поняла, ну, что еще, у меня скучная нормально оплачиваемая работа, две несчастных подруги и дрянная сантехника, я ничего не хочу, а тут вот приходишь ты и несешь какую-то чушь…
А Порномальчик вдруг сказал:
— А знаете, я на самом деле подрабатываю. Я ведь в Политехе учусь, а сам с Казани; просто жрать хочется, а баб… ну, женщин… одиноких, много… Вот устроили друзья в агентство…
— И скольких ты за день осчастливливаешь? — безэмоционально поинтересовалась Марина.
— Ну, когда как: обычно — двух, в выходные — до трех-четырех доходит. Четыре уже многовато.
— А-а-а… — протянула она. — Силен. А заразиться не боишься?
— Нет, — улыбнулся Порномальчик. — С этим проблем нет: профилактика. Вообще, если хотите, можно бесплатно — вы мне нравитесь.
— А ты мне — нет. Уходи быстро, — сказала Марина, вставая. — И дорогу сюда забудь. Все ясно?
Когда дверь захлопнулась, Марина забормотала почему-то «Отче наш», но, не получив облегчения, раскрыла окно: там,
Богемка
В том самом — в стиле ампир — здании, где размещалась раньше богадельня, теперь морг. Неухоженный старый парк с разлапистыми деревьями и необунинскими темными аллеями разделял мир на живых и неживых; за этим разделением и стоял маленький особнячок, чердак (он же — мансарда, флигель, мезонин) которого занимала теперь мастерская Натали, в просторечии — Нуси.
Нуся, приехавшая в Россию из самой что ни на есть настоящей Франции еще в детстве (мама имела неосторожность влюбиться в нашего актера, спившегося лет через семь), получила от предков все прелести двусторонней богемки, как-то: отсутствие денег, хамелеонства, да хрупкую, тонкую красоту. Десять лет назад Нусиного отца, не совсем старого русского, отвезли в морг, что стоял напротив мастерской. Патологоанатом обнаружил у него цирроз печени; мать Нуси долго плакала, умоляя дочь вернуться в теплую Францию, но та не захотела: так и осталась в Москве, получая периодически открытки с видами Эйфелевой да небольшие посылки к Рождеству и именинам.
Я приходила к Нусе смотреть эскизы декораций и костюмов к постановкам нашего совсем зеленого, но уже спешащего дышать Молодежного театра-студии, где играла то первые, то эпизодические роли: по принципу контрастного душа, за гроши. А Нуся была чертовски талантлива, к тому же любила театр: так мы и сошлись.
Мастерская ее не имела ни одного окна — только в узкой кишке, напоминающей коридор, было что- то, дающее возможность определения времени года: впрочем, меньше всего это «что-то» походило на окно.
Нуся открывала дверь с неприедающимся одинаковым приветствием, улыбаясь: «Лапушка пришла!»
И лапушка — то есть я — оттаивала от вечной суеты, так раздражавшей в течение многих лет. Впрочем, речь не обо мне. Как-то я сказала Нусе:
— Если искусство — дар свыше, то художник дарит его другим. Отдает. Бесплатно. Как тебе эта мысль?
Нуся поморщилась:
— Фу-ты! Это очень нехорошая мысль. Потому что даже художники хотят есть. Хотя бы пару раз в день. А ты вообще знаешь, сколько сейчас стоят анилиновые краски?
— Нет, — я пожала плечами.
Нуся достала из шкафа какую-то баночку темно-зеленого цвета и вздохнула:
— Четыреста рэ вот это чудо стоит, — и отвернулась. — Плюс рамы, холсты… Крепдешин для батика — триста двадцать за метр. А ты говоришь — дар, — Нуся махнула рукой и пошла ставить чайник.
На что она жила? Ну да, что-то присылала мать, какие-то работы продавались, но немного, совсем немного, — Нусе жалко было расставаться с картинами, а сидеть с десяти до семи Нуся в конторе не могла — это ведь действительно жутко: с десяти до семи…
Как-то раз я зашла к ней поздно, после спектакля, еще не отошедшая от роли, вся горячая, вся наизнанку.
Нуся открыла молча и почти сразу присела на диван, скрестив одновременно руки и ноги — тогда она была так похожа на кающуюся грешницу — почему, не могу объяснить.
— Нуся, что с тобой? — выдавила я, потому что казнь Марии Стюарт маячила у собственной шеи виртуальным топориком.
— Ничего, лапушка, это пройдет, — куда-то в стенку сказала Нуся. Потом выяснилось, что у нее купили сразу четыре картины: какой-то иностранец отвалил за каждую по девятьсот долларов, так что она теперь «богачка»… — и рассыпала на столе купюры.
— А почему ты расстраиваешься тогда? На три с лишним штуки баксов можно полгода жить в этой стране… в принципе… если не… — я осеклась.
Нуся достала бутылку «Апшерона»: она любила почему-то именно «Апшерон». Мы выпили, и тут она говорит вдруг:
— Слушай, я хочу изменить. Все изменить, понимаешь? Мир изменить. Сначала изнутри, конечно.