нехитрых — зато каких быстрых! — движений. Влагалище терпит живчик не более двух с половиной часов, шейка матки — чуть более сорока восьми. Живчик движется против течения — о, хитрый лис: вперед и вверх, до встречи с яйцеклеткой! Скорость три миллиметра в минуту, вот вам и детки в клетке. «Цу кикн цу дем тухес»,[32] говорила чья-то еврейская бабушка, а Сана возьми да запиши.
Она идет от Болотной к Лаврушинскому: плохо сбитые планы, весь день наперекосяк. Нужно перекантоваться, всего-то несколько часов. Ок, ок, ваша взяла. С другой стороны, когда еще окажешься в Третьяковке? Сколько Сана не была там — семь лет, девять? Топ-топ: в каком году, в каком чаду привели ее сюда впервые?
Они с матерью долго стоят перед «Автопортретом» Серебряковой: плутовские — и вместе с тем немного печальные — глаза, летящие брови, мягкие, для стихов и поцелуев созданные, — губы, чувственный поворот головы, роскошные волосы, оголенное плечо… «Стиль модерн. Помнишь, читали?» — Сана угукает, заворожено разглядывая будущее свое отражение. — «Она словно играет, чувствуешь? Оцени, кстати, симметрию: как все спокойно, уравновешенно… А помнишь картины Валентина Серова? Мы только что видели… ну-ка, скажи, что именно мы видели» — «Персики видели. Девочку с персиками…» — «Это дочь Мамонтова. Помнишь, кто такие меценаты?» — Сана снова угукает, но мать не отстает: «Кто такие меценаты? Помнишь, как звали Мамонтова? Чем он занимался?» — «У него денег много было, он картины скупал у бедных художников…» — мать качает головой: «Серов, который написал дочь Саввы Ивановича, сказал об автопортрете Серебряковой… да ты художницу-то запомнила?» — «Угу…» — у Саны устали ноги, она хочет пить, но мать, усевшись на фирменного конька-гробунка (вложить в ребенка все свои знания, всю душу, о…), не останавливается: «Серов сказал, что «Автопортрет у зеркала — очень милая, свежая вещь»» — «Ну и ладно» — «Как это — ладно?» — брови матери ползут вверх: ей и в голову не приходит, что меньше чем через двадцать лет огневолосое ее чадо станет едва ли не копией брюнетки, с поры расцвета которой (автопортрет датирован 1909-м) не пройдет и века… Пропуская мимо ушей высоко! художественный треп, Сана, переходя из зала в зал, думает о том лишь, что завтра, в школке (как, впрочем, и послезавтра, и после-после… да неужели всегда? сейчас, того и гляди, разревется), снова начнется травля: «Ры-жа-я! Ры-жа-я! Ры-жа-я — бес-ты-жа-я!» — возможно, детство Саны, как и многих других фосфоресцирующих ворон, закончилось первого сентября.
О, накрахмаленная удавка воротничка-стойки («И ничего он не давит, не притворяйся!») и кусачего («Да оно совсем не колется! И не выдумывай!») форменного платья — унылого, темно-коричневого («Зимой и летом одним цветом ЧТО? — школьная форма, Ёлочка!»)… Самым же неприятным кажется Сане напяленный («Что значит
Первый раз ей задрали подол форменного платья в третьем классе: на перемене, в шутку. Потом оказалось, что на урок, то есть до кабинета, нужно в прямом смысле дойти: дойти сквозь «коридор в коридоре» — через
…итак, Сана, твой выход: пространство между пунктами А и В оккупировано врагами, на подоконниках — С — зрители: сочувствующие и равнодушные. Чтобы преодолеть расстояние от А до В, нужно
Поначалу Сана отступает, но вовремя останавливается, понимая: хоть раз дашь слабину — пощады не жди. Впрочем, не следует ждать ее, и не капитулируя: направо пойдешь — себя потеряешь, налево… Сана отчетливо слышит барабанную дробь, хотя прекрасно знает, что никаких барабанов здесь нет и быть не может, и вдруг ловит себя на том, что все это с ней уже было — отчасти дежа вю, но лишь
Пространство, в котором находится оболочка Саны, меняется прямо пропорционально изменению излучаемых ею мыслей — дважды два: что потопали, то и полопали — только вот в школках этому не учат, потому и идет с Цинциннатом по коридору, освистанная: непрозрачна. Кащейка рычит: «А-ту ее! Чо, маленькие? А-ту!» — и несется во всю прыть на Сану, которой уже подставляют подножку: и еще, еще… Просвечивай, как мы —
Сана вжимается в батарею, словно затравленный зверек — в прутья клетки, и, сосредоточившись, закрывает глаза, чтобы потом, уже через секунду, прыгнуть в самую гущу охотничков. Она не знает, откуда в ней столько ярости — знает лишь, что никому не позволит над собой издеваться: да пусть ее лучше тысячу раз убьют, чем унизят. «И откуда в таком маленьком ребенке столько злости?» — разведет руками классная (ярко-розовый, местами облупившийся, лак на ногтях, тусклые кольца на толстых пальцах). — Я думала, она кого-нибудь покалечит! Вы не хотите посоветоваться с психиатром?». Мать нервно улыбнется: «У нас нормальная семья» — пощечина, впрочем, долго горит на щеке Саны: «Ты мне можешь сказать, что на самом деле происходит?» — Сана сопит: как такое расскажешь?..
Травля продолжается несколько месяцев: сражается Сана отменно — что ж, у каждого своя война — и, пожалуй, даже входит во вкус. Она радостно разбивает врагам носы, а потому синяки на худосочном ее тельце цветут пышным цветом; лишается и целого зуба, но горюет по незначительному сему поводу недолго. Когда же Сана ломает руку самой Кащейке, от нее, наконец, отстают. С легким сердцем перечитывает она в первый спокойный вечер любимого