Я не знаю, чья это идея — праздновать начало зимовки в день ухода корабля. К началу нашей, 9-й САЭ, такие вечера уже стали традицией и, по моему мнению, — одной из самых лучших, добрых и благотворных. В кают-компании собрался весь личный состав. Расстарались повара, накрыв столы, которым позавидовали бы лучшие рестораны Москвы. Сенько зачитал приветствия от руководства Академии наук СССР, Главсевморпути, института Арктики и Антарктики, от Марка Ивановича Шевелева, нашего главного авиационного начальника. В телеграмме говорилось, что он от имени командно-руководящего состава Полярной авиации благодарит всех, кто отработал в сезонной экспедиции, и желает удачной зимовки тем, кто остался. Что ж, спасибо на добром слове. А вечер удался на славу — веселый, озорной, шумный, и в этой обстановке веселья как-то затихало то тревожно-тоскливое чувство. Это было 4 апреля 1964 года.
«Золотая» осень
Когда вечер закончился и мы стали собираться к себе домой, на улице уже вовсю бушевала пурга. Циклон навалился на «Мирный», предупредив нас еще днем о своем приближении сильным ветром и низовой метелью. Казалось бы, нас уже не удивишь циклоном, но в том, что подошел 4 апреля, была какая-то еще незнакомая мне злая сила. Ураган словно стремился сорвать крыши, опрокинуть будки, прикрывавшие вход в дома под снегом, свалить антенны на сопке Радио.
Миньков, вышедший вместе с нашим экипажем из кают-компании, прокричал сквозь вой ветра:
— Поздравляю! Кажется начинается «золотая» осень...
Циклон работал два дня. Мы собрались пойти на завтрак, но первая же попытка добраться до кают- компании была задушена в прямом и переносном смысле. Снег слепит, забивается во все складки одежды, хлещет, как плетью, не давая вздохнуть, залепляет колючей смесью рот и ноздри. Ветер... Нет, то, что на тебя наваливается в антарктическую пургу, уже нельзя назвать ветром. Воздух, спрессованный какой-то неизвестной чудовищной силой, становится материально ощутимым, бьет по телу, выдавливает тебя куда- то в морозную бездну, в которой с ураганной скоростью летят мириады мельчайших снежно-ледяных дробинок. Рев, грохот, вой беснующейся адской смеси из воздуха, льда, снега, живущей в какой-то жутковато-серой мгле, где тонет все, что до этого создала природа и человек, заставляет содрогаться душу. Это не страх в его привычном проявлении, это нечто другое, то, что испытываешь, лишь оставшись наедине с антарктической пургой. Снежинки, летящие с огромной скоростью, впиваются в ресницы, в глаза, и ты слепнешь. Кажется, еще шаг и тебя унесет, засосет эта серая жуть. По веревке, которой мы с Костыревым были обвязаны, вернулись к входу в наш подснежно-подледный дом. С трудом открыли дверь, спустились вниз. Ребята из экипажа, одетые к походу в пургу, молча смотрели на нас.
— Отставить, — сказал Костырев, — завтракать будем дома. Пройти к кают-компании невозможно.
— Командир, — сказал Бойко, — пока вы ходили на разведку, поступило распоряжение начальника станции никому не высовываться из дома.
— Значит, мы приняли верное решение.
Так вошли в зимовку. Нам удалось выполнить еще несколько эпизодических полетов с «наукой», которая изучала процессы образования ледяного покрова в море. Приближалась зима. Ночи становились длинными, дни, если можно назвать днями короткие недолгие сумерки, выстраивались чередой будничных дел. Они не вызывали у нас, авиаторов, большого энтузиазма, но их надо было выполнять, чтобы приютившаяся на краешке гранитно-ледяного щита жизнь, которую Антарктида пыталась сбросить, сбить со своего лика, текла своим чередом.
Я освоил навыки тракториста, водителя вездехода, ремонтника, химика... Да мало ли чем приходилось заниматься?! Расчищал и укатывал взлетно-посадочную полосу, ездил в дальний грот за мороженым мясом для столовой, занимался переборкой овощей на складе, чинил унты и валенки, печатал фотографии, дежурил на кухне, где приходилось мыть горы посуды... Механизм жизни «Мирного», запущенный в 1956 году первой Советской антарктической экспедицией, действовал по своим суровым правилам, в основе которых лежало слово «работа», и причастными к их исполнению были все, кто жил на станции.
— Артель, это надо сделать, — говорил Миньков всякий раз, когда перед нашим авиационным отрядом начальник зимовочной экспедиции П. К. Сенько ставил очередную задачу, и я не припомню случая, чтобы кто-то отказался от работы, отошел в сторону, «придавил сачка». Но, выполняя свой долг обычного зимовщика станции, члены нашего экипажа изо дня в день продолжали ремонт самолета.
Теперь, когда мы сняли крыло с машины, стало ясно, что по всем законам аэродинамики лететь на нем было нельзя. Ил-14 с таким дефектом левой плоскости в воздухе держаться не мог. Чудо, что он не только взлетел, но и, проделав путь в полторы тысячи километров, пришел в «Мирный». Удивительная особенность этого самолета заключалась в том, что в случае необходимости он был способен на такие дела, которые, казалось, ему не под силу.
Чтобы восстановить крыло в условиях обычной, бедненькой (по меркам авиаремонтного завода, где обычно выполняются такие работы) мастерской, нам пришлось проявить немало изобретательности. У нас не было нужного инструмента, лекал, шаблонов — пришлось их сделать. Требовалось нарастить лонжерон, изготовить новые нервюры, стрингеры... Основная тяжесть этих работ легла на плечи слесаря-клепальщика Бориса Данилова и главного инженера отряда Евгения Малахова. Это под их руководством и при непосредственном участии с помощью всех членов экипажа нам удалось нарастить «арматуру» крыла, сделать новый короб для его обогрева, заменить металлическую обшивку, установить новый элерон, тоже собственного изготовления...
Забегая вперед, скажу — ремонт мы сделали настолько хорошо, что когда возвращали в положенные сроки эту машину на Большую землю и я гонял ее на Киевский авиаремонтный завод в Жулянах, авиаремонтники переделывать нашу работу не стали. Самолет так и закончил свой летный век в Антарктиде с «нашим» крылом, отлетав с ним больше 30 лет.
Пурга
К середине апреля солнце ушло на полгода за горизонт, погружаясь все глубже в ночь, но попрощаться с ним не удалось. Антарктида из доброй феи превратилась в злую волшебницу и с какой-то угрюмой настойчивостью стала натравливать на нас циклон за циклоном. Они с бешеной энергией стремились смести «Мирный», всех нас в океан, и мне иногда казалось, что это рано или поздно им удастся. Да и чем были наши укрепления? Хрупкими коробочками, утонувшими во льдах и снегах Антарктиды, как в болоте? Коконами, в которых мы хранили тепло, которое и есть жизнь?
Дня не стало. После каждой ночи, медленно и неохотно выползали сумерки, бесцветные в своей серости. Стоковый ветер, настоянный на жестком морозе на куполе, скатывался, стекал с него теперь почти уже беспрерывно, уступая место только циклонам с их пургой. Выйдя из дома, человек мгновенно попадал в мир, сотканный из шуршащего, вьющегося, клубящегося снега, который несется, стелется широкими косыми полотнищами, плещет вокруг тебя в дьявольском вихре. Ветер наотмашь бьет морозом, снежной россыпью, слепит белой пылью. Шуршание ветра срывается в подвывание, цвета давно исчезли, горизонт начисто смыт и только остров Хасуэлл, сопка Радио да тамбуры домиков, что изредка проглядывают сквозь серую пелену, свидетельствуют о существовании обитаемого мира. Но и он исчезает, когда подходит циклон и начинается пурга.
В мечущейся мгле, которая тускнеет и темнеет на глазах, вначале исчезает остров, потом сопка, тамбуры, мачты, будто кто-то смывает их мутной пеной. Вой ветра усиливается, нарастает, появляются все новые звуки, которые начинают тебя тревожить. Следом наваливается тоска. Она приходит, как болезнь. Все время хочется спать и в то же время одолевает бессонница. На полтора-два часа забываешься в какой- то дреме и просыпаешься совершенно разбитым. Ощущение такое, будто ты перенес тяжелую операцию и теперь отходишь от наркоза. Говорить ни с кем и ни о чем не хочется, приходит отчуждение, которое испытываешь даже к лучшим друзьям. Замыкаешься в себе самом, как в замке. От воя пурги невозможно никуда спрятаться. Хочется тишины, но кажется, что ее вообще не существует и она лишь приснилась когда-то в далеком детстве. Но если рев пурги воспринимаешь как нечто неизбежное, с чем невозможно бороться, то удары бильярдных шаров или звуки музыки раздражают. Усилием воли душишь в себе это раздражение, потому что разум подсказывает: твоих товарищей одолевает та же тоска и каждый глушит ее, чем может, — играя на бильярде, слушая музыку, читая книги, пропадая всю ночь в фотолаборатории,