Ему не надо было отвечать. А мне не стоило и спрашивать. При таких ставках критически важному персоналу роскоши выбора не предоставляют. У меня не будет даже возможности с детской мелочностью задержать дыхание и выйти из песочницы — воля к сопротивлению столь же механистична, как дыхательный рефлекс. И то, и другое можно подавить, используя подходящие нейрохимические отмычки.
— Вы разорвали мой контракт с институтом, — сообразил я.
— Это самое меньшее из того, что мы сделали. Мы позволили вакууму между нами помолчать.
— Если бы я мог вернуться в прошлое и исправить то… то, что сделало тебя таким… — признался отец некоторое время спустя, — я бы так и сделал. Не раздумывая.
— Ага.
— Мне пора. Просто не хотел держать тебя в неведении.
— Ага. Спасибо.
— Я люблю тебя, сынок. Где ты? Вернешься ли?
— Спасибо, — повторил я. — Очень приятно.
Вот чего не мог вернуть мой отец. Вот что я такое.
Я мост между рубежом технологии и её сердцем. Я стою между волшебником Изумрудного города и фокусником из Канзаса.
Я занавес.
Такие, как я, появились давно. Наши корни прорастают от истоков цивилизации, но мои предшественники исполняли иную, менее почетную роль. Они всего лишь подмазывали колеса общественной стабильности: подслащали горькие истины, ради политических выгод малевали черным придуманную буку. На свой лад и они были незаменимы. Даже самое жестокое полицейское государство не может постоянно воздействовать грубой силой на каждого из своих подданных. Меметический[10] контроль куда тоньше; подкрашенное розовым отражение данной в ощущениях реальности, заразный страх перед угрожающими альтернативами. Всегда существовали те, кому доверено преобразование информационных графов, но на протяжении большей части истории они не имели дела с их упрощением.
С приходом нового тысячелетия все изменилось. Мы превзошли сами себя, мы вступили на территории за пределами человеческого понимания. Порою ландшафты даже в обычном пространстве оказывались слишком прихотливы, чтобы наш рассудок способен был охватить их; иногда сами координаты их уходили в измерения, непредставимые для мозгов, приспособленных, чтобы драться и спариваться в допотопной саванне. Слишком многое ограничивает нас со всех сторон. Самые устойчивые философские основы бескорыстия рушатся под натиском грубых мозгостволовых императивов эгоизма. Изящные и стройные уравнения предсказывают поведение квантового мира, но не помогают объяснить его. За четыре тысячи лет мы не смогли доказать себе, что реальность существует вовне наблюдателя от первого лица. Мы слишком нуждаемся в интеллекте, превосходящем наш собственный.
Вот только не очень умеем его создавать. Брак по расчету мозга и электричества оказывается удачным и провальным с равно впечатляющими результатами. Наши гибриды становятся умнее гениев и столь же аутистичны. Мы насаживаем плоть на протезы, заставляем перегруженные моторные извилины жонглировать мускулами и механизмами, а потом качаем головой, когда пальцы подергиваются, а языки заплетаются. Компьютеры подтягивают собственное отродье за волосы из болота, обретают мудрость столь непредставимую, что их отчеты несут на себе явную печать маразма: рассеянные и лишенные всякой связи с нуждами едва обретших разум тварей, к которым обращены.
И когда ваши непревзойденные творения находят нужные ответы, вы не в силах понять их выкладки и не можете проверить решений. Вам приходится принимать их слова на веру…
…Или воспользоваться теорией информации, чтобы просветить их насквозь, чтобы развернуть тессеракт в двух измерениях, и бутылку Клейна — вбить в три,[11] чтобы упростить реальность. А заодно не забыть помолиться богам, пережившим миллениум, надеясь, что когда вам честно будут втирать очки, то не погнут дужки, на которых они держатся. Приходится нанимать таких, как я: ублюдочное отродье профайлеров, технических редакторов и спецов по теории информации.
В официальной обстановке таких, как я, называют синтетами. На улице кличут жаргонавтом или попкой. Мудрецы, чьи кровью политые открытия лоботомируют и холостят ради могущественных невежд, заинтересованных только в долях рынка, могут обозвать меня кротом или дуэньей.
Исаак Шпиндель нарек меня «комиссаром», и в этой дружелюбной подколке содержится не меньше грана истины.
Мне так и не удалось убедить себя, что мы сделали верный выбор. Я во сне готов перечислить стандартный набор оправданий, бесконечно долдонить о ротационной топологии информации и неуместности семантического понимания. Но когда все слова сказаны, я остаюсь со своей неуверенностью. И не знаю никого, кто бы от нее избавился. Может, все наши старания — всего лишь всеобщая совместная афера, в которой заодно простачки и шулеры. Мы не готовы признать, что наши творения обошли нас; пускай они говорят языками неведомыми, но наши жрецы умеют толковать знаки. Боги вырубают свои алгоритмы на горных склонах, но это я приношу народам скрижали, я, маленький, жалкий и совсем не страшный.
Может, сингулярность случилась много лет назад. Мы просто боимся признать, что остались позади.
Нас называли «третьей волной». Нас загнали в одну лодку и отправили в бесконечную тьму — спасибо наипередовейшему прототипу корабля, пинками выброшенному из чертежей в натуру за восемнадцать месяцев до срока. В не столь истеричной экономике такое насилие над графиком разорило бы четыре страны и пятнадцать ТНК.
Первые две волны спустили на воду еще более поспешно. О том, что случилось с ними, я узнал только за полчаса до инструктажа, когда Сарасти сбросил телеметрию в КонСенсус. Я распахнулся; данные хлынули в мои накладки, расплескались по теменным долям коры сверкающим потоком сверхплотной информации. Даже сейчас я могу вспомнить все ясно, как в тот день, когда их записали. Я там.
Я — это они.
Я беспилотный. Я разовый. Я голый культурист: теленигиляционный реактор с навинченными на передний торец камерами, выдаю ускорение, которое размазало бы плоть в студень. Я радостно мчусь во тьму. Мой стереоскопический брат-близнец несется в сотне километров к штирборту. Двойные реактивные струи пионов разгоняют нас до субсвета прежде, чем бедный старый «Тезей» доковыляет до орбиты Марса.
Но вот в шести миллионах километров позади нас ЦУП перекрывает кран, и мы летим по инерции. Комета растет в объективах — замороженная загадка, расчерчивающая небо направленным сигналом, будто прожекторным лучом. Мы наводим на нее рудиментарные органы чувств и разглядываем в излучении на тысяче частот.
Мы живем ради этой секунды.
Мы видим эксцентричное вращение, след недавних столкновений. Видим шрамы — гладкие ледяные просторы там, где прыщавая шкура расплавилась и замерзла вновь слишком недавно, чтобы в этом можно было обвинить бессильное солнце за нашими спинами.
Мы видим невозможное: комету с ядром из чистого железа.
Мы плывем мимо, а комета Бернса-Колфилда поет. Не для нас: она игнорирует наш пролет, как игнорировала приближение. Поет для кого-то другого. Возможно, когда-нибудь мы повстречаем ее слушателей. Возможно, они ждут впереди, в бесплодных пустошах пространства. ЦУП заставляет нас встать