'Всем лозунгам я верил до конца'… Конечно же, Слуцкий был последовательным сыном своей эпохи. Вот как он описывает утверждение социализма в странах Восточной Европы.

Я помню осень на Балканах, когда рассерженный народ валил в канавы, словно пьяных, весь мраморно-гранитный сброд, своих фельдмаршалов надменных, своих бездарных королей, жестоких и высокомерных хотел он свергнуть поскорей…

Не знаю, не знаю… Я бывал в этих странах и видел, как стоят там в неприкосновенности памятники польским королям и Пилсудскому, генералу Скобелеву и всем династиям венгерских королей и полководцев, чешским монархам и деятелям католической церкви в той же Речи Посполитой… А о Югославии — с ее патриотизмом — и говорить нечего. Видимо, поэту очень хотелось, чтобы революции в славянских странах проходили по той же схеме, что и в России… 'До основанья…' Эта трактовка и эта мечта вступает в полное противоречие с нынешним пониманием того, как и по чьей воле насаждался интернациональный социализм в Югославии, Чехословакии, Румынии, Болгарии. Так что здесь правы или Слуцкий со Сталиным, или кардинал Мидсенти с Лехом Валенсой. Одно из двух. Однако таких стихотворений, не просто об освобождении от фашизма, а одновременно с этим о социалистических общенародных революциях в Восточной Европе конца войны, у Слуцкого очень много.

Евтушенко включил в 'Избранное' лишь одно, понимая чутьем политика их неуместность сегодня. Но из песни слова не выкинешь.

Я тоже во многом сын этой же эпохи, но моя жизнь не целиком принадлежит ей, и у моего поколения есть шанс понять свободу несколько шире, нежели только как 'осознанную необходимость'. У поколения же Слуцкого таких шансов почти не было. Потому-то многие стихи, которые тридцать лет назад восхищали меня, сейчас я не могу читать без глубокого удручения.

Давайте денег бедным, несите хлеб несытым, а дружбу и любезность куда-нибудь несите, где весело и сытно, где трижды в день еда, несите Ваши чувства куда-нибудь туда. ………………………………………. Брезентовые туфли стесняют шаг искусства, на коммунальной кухне не расцветают чувства.

Видимо, действительно многое изменилось в людском сознании со времен Самсона Вырина и Макара Девушкина, если поэт, назубок вроде бы знающий Пушкина и Достоевского, утверждает: 'на коммунальной кухне не расцветают чувства'. Какое материалистическое заблуждение, забывающее о том, что 'Троицу' Рублев написал в эпоху разорения Руси! А если вспомнить Аввакума, нищего бездомного Есенина, обездоленную в 30-е годы Ахматову, изгоев Клюева и Мандельштама! Всю свою историю русская литература только и занималась тем, чтобы выяснить, почему и как расцветают чувства вроде бы в совершенно неподходящих условиях — в меблирашках и в душных департаментах Петербурга, в острогах Сибири, в крепостных деревнях, в замоскворецких ночлежках. И даже в бараках ГУЛАГа. А тут всего-то- навсего — коммунальная кухня, не так уж и страшно. И все равно 'не расцветают чувства'!

* * *

Да, он любил людей, но не христианской, а прагматической любовью строителя, который заботился о согражданах, нужных для осуществления общего дела, любовью архитектора, проектирующего 'котлован'. А о других — выломившихся из жизни — писал с каким-то отстраненным сочувствием, как будто провожая их из жизни, как бы понимая, что они — отработанный шлак и сор, и — все равно им не поможешь, и не лучше ли оставить энергию сердца для единомышленников, для фронтовых друзей, для рядовых измученных строителей социализма. Он как бы, говоря о неудачниках истории — немецких пленных, белых офицерах, цесаревиче Алексее, по его собственным словам, 'экономил жалость' — 'мне не хватало широты души, чтоб всех жалеть, я экономил жалость'… На такие размышления меня натолкнуло стихотворение о судьбе обреченных белых офицеров в 30-е годы, которое заканчивалось в такой моральной тональности: 'с обязательной тенью гибели на лице, с постоянной памятью о скороспелом конце…' 'старце офицеры старые сапоги осторожно донашивали, но доносить не успели, слушали ночами, как приближались шаги, и зубами скрипели, и терпели, терпели'.

* * *

Русско-еврейский вопрос, в первую половину жизни и творчества Слуцкого для него не существовавший, с годами начал мучить поэта все больше и больше. Все чаще его денационализированный интернационализм ощущал свою непрочность перед натиском возрождавшегося в обществе национального еврейского чувства. Появляются стихи 'А нам, евреям, повезло', 'Отечество и отчество', 'Про евреев', 'Романы из школьной программы'…

Романы из школьной программы, На ваших страницах гощу. Я все лагеря и погромы За эти романы прощу. Не курский, не псковский, не тульский, Не лезущий в вашу родню, Ваш пламень — неяркий и тусклый — Я все-таки в сердце храню.

Почти русофильские стихи, но с одной очень существенной оговоркой, о которую всегда цеплялось мое чувство при чтении этого стихотворенья, написанного резко, без полутонов, с внезапным для поэта пониманием неожиданно возникшей двусмысленности своего положения. 'Не курский, не псковский, не тульский' — поэт еще не решается сказать 'не русский', потому что последняя линия обороны — язык, культура, поэзия — это за ним. Не в происхождении, которое он игнорирует, а в любви к русской литературе он видит свою 'русскость'. Так-то оно так. Но кроме русской литературы есть еще русская история, и сегодняшний пересмотр ее самого страшного периода — 20—30-х годов, когда произошел геноцид русского народа, — делает весьма уязвимой жесткую формулу Слуцкого: 'Я все лагеря и погромы за эти романы прощу'. Поскольку мы сейчас знаем, кто строил лагеря и кто руководил ими, знаем фамилии верховных теоретиков и практиков ГУЛАГа, основателей системы ОГПУ — НКВД, — Троцкого, Ягоду, Паукера,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату