Ербогачён, что мы вскоре и осуществили.
Много раз я приезжал к нему в его деревенский дом в деревне Добролет, неподалеку от Иркутска, вместе с ним и писателями-иркутянами мы открывали памятник на могиле Александра Вампилова, а уж сколько дней бок о бок прожили на берегах черных ербогачёнских рек, на таежных калтусах и в осенних, алых черемуховых наволоках — и не сосчитать… Именно ему, безвременно умершему в 1995 году, я посвятил одно из самых любимых своих стихотворений.
Ты заметил — сменились ветра, первым холодом издали тянет, и моя золотая пора со дня на день серебряной станет. Дунет ветер, взметнется листва, с нежным шелестом дрогнет рябина, и сверкнет над хребтом синева — даже глазу глядеть нестерпимо. Милый мой, попрощаемся что ль, и, предчувствуя скорую вьюгу, сдержим в сердце взаимную боль, пожелаем удачи друг другу… Даже рябчик и тот, ошалев от простора, что ветер очистил, ослепленный, летит меж дерев и, конечно же, прямо на выстрел… Из писем Вячеслава Шугаева
'14.2.75
Стас, милый мой, не грусти. Впрочем, грусти, но больше всего об уходящей золотой поре, о затерявшихся в дали рассветах. А какие были рассветы! Тесно, жарко, счастливо, в полотняных занавесках бьется ранняя пчела, бесстыдно прекрасный запах молодого пота, первых, воистину сладких грехов. Воспоминания об этом, уверяю тебя, очень скрашивают неизбежное грядущее одиночество. Но, милый, сам сказал о душе: 'во всем виновата сама', потому все же не печалься особенно. Представь, что будут еще утиные перелеты, лиственничная хвоя будет осыпаться в лывы, и Добролет еще стоит. Мир не так уж плох, как нам бы хотелось.
Собираюсь на день оленевода в Ербогачен, в конце марта. Может быть, вырвешься? Какая-то неделя. Столько их уходит просто так — в дым, в чад, в смрад. Конечно, и в Ербогачене все просто так и все-таки все по другому.
Олени, солнце, белейший снег, тихие белые излучины, строганина среди хороших и естественных людей. А? По-моему, просто необходимо это сделать.
Обнимаю и жду. В. Шугаев'.
Наезжая в Москву, он жил у одного своего приятеля на Николиной горе, часто встречался там с Твардовским…
'27 сентября 1975 года
Здравствуй, дорогой мой!
Над хребтом синева. Жаль, что ты нынче не приехал. Дни золотые, рябчиков тьма. Почти весь сентябрь просидел здесь. Выезжал только провести книжную лавку по телевидению. Знакомил публику с твоей книгой. Читал 'А Курбский, а Герцен?'
Говорил, что пространство у тебя философская категория, что книга исполнена серьезного и смелого патриотизма. Книга, милый, замечательна, безоглядная, кровоточащая. Я ее тут каждый день листаю. Ты уже достиг той степени матерости, что можешь бить с плеча. Разбираться уже нечего. Все ясно.
Собираюсь в Ербогачен. Ухвачу до снега деньков пять и ладно. Хочу с собаками сходить на глухаря.
Пишу сейчас о Твардовском. Пишется медленно — собственная молодость, оказывается, нелегкий хлеб для воспоминаний. Перечитываю, разумеется, Твардовского — большие заблуждения испытывал наш национальный поэт.
Все время апеллировал ко времени, т. е. к свидетелю, а не к судье. Знал, что свидетель — существо безвольное и податливое, какие хочешь показания даст. И Родина в его стихах зачастую выглядит лучезарно-безлично. Но точила его боль, ох, как точила. Ладно, всего не напишешь.
Обнимаю. В. Шугаев'.
'Стае, дорогой, спасибо за книгу. Люблю уже ее внимательнейшим образом. Книга — слава Богу. А от 'мои золотые холмы ' я очень и очень расчувствовался.
Жуть какая с Рубцовым-то, а? Поминали тут и пили не приведи Бог. Я твои стихи все перечитывал 'по фамилии Рубцов'. Что делается, что делается! Вот и уходим понемногу.
Целую тебя. В. Шугаев'.
Последние годы его жизни в Москве были печальны и поучительны. Он вел популярную телевизионную программу, которая съедала его душу и его жизнь. Ничего не писал и, видимо, страдал оттого, что пережил надолго свою молодую писательскую судьбу. Умер как-то незаметно, как умирают люди в наше время. Как будто куда-то уехал и никому ничего не сказал. Даже о его смерти мы узнали лишь через несколько дней после кремации.
Но в моей памяти он навсегда останется таким, каким я его помню возле костра на берегу Нижней Тунгуски, молодым смуглолицым, с татарским разрезом глаз, с сигаретой во рту и двустволкой, облегающей его ладную фигуру в телогрейке, то и дело смеющимся от неизбывной жажды жизни. Благодаря ему я прожил несколько охотничьих сезонов на Угрюм-реке и написал записки о русском бытии и о русских людях на таких широтах и в таких условиях, где по представлениям цивилизованных европейцев и американцев жизнь невозможна.
Дед Степан недавно помер, после всей нелегкой жизни, войны, плена, раковой болезни в возрасте 89 лет, и похоронен на кладбище Ербогачена, старого таежного села, в судьбе которого, как в капле воды, отразилась судьба России в двадцатом веке.