Астафьеве.
Ему, думаю, принадлежат лучшие за многие десятилетия описания природы ('Царь- рыба'); в 'Правде' он сказал о войне, как никто не говорил. Главное же — писатель честен, не циничен, печален, его боль за Россию — настоящая и сильная; картины гибели, распада, бездуховности — самые беспощадные.
Не скрывает Астафьев и наиболее ненавистных, тех, кого прямо или косвенно считает виноватыми…
Это интеллигенты-дармоеды, 'туристы', те, кто орут 'по-басурмански', москвичи, восклицающие 'вот когда я был в Варне, в Баден-Бадене', наконец, — инородцы.
На это скажут, что Астафьев отнюдь не ласкает и своих, русских крестьян, городских обывателей.
Так, да не так!
Как доходит дело до 'корня зла', обязательно все же появляется зловещий гражданин Гога Герцев (имя и фамилия более чем сомнительны: похоже на Герцен, Гога после подвергается осмеянию в связи с Грузией). Страшна жизнь и душа героев 'Царь-рыбы', но уж Гога куда хуже всех пьяниц и убийц вместе взятых, ибо от него вся беда…
Или по-другому: голод, распад, беда, а тут: 'было что-то неприятное в облике и поведении Отара. Когда, где он научился барственности? Или на курсах он был один, а в Грузии другой, похожий на того всем надоевшего типа, которого и грузином-то не поворачивается язык назвать. Как обломанный занозистый сучок на дереве человеческом, торчит он по всем российским базарам, вплоть до Мурманска и Норильска, с пренебрежением обдирая доверчивый северный народ подгнившим фруктом или мятыми, полумертвыми цветами, жадный, безграмотный, из тех, кого в России уничижительно зовут 'копеечная душа',везде он распоясан, везде с растопыренными карманами, от немытых рук залоснившимися, везде он швыряет деньги, но дома усчитывает жену, детей, родителей в медяках, развел он автомобилеманию, пресмыкание перед импортом, зачем-то, видать для соблюдения моды, возит за собой жирных детей, и в гостиницах можно увидеть четырехпудового одышливого Гогию, восьми лет отроду, втиснутого в джинсы, с сонными. глазами, утонувшими среди лоснящихся щек ' (рассказ 'Ловля пескарей в Грузии', журнал 'Наш современник', 1986, № 5, стр. 125).
Слова, мною подчеркнутые, несут большую нагрузку: всем надоели кавказские торгаши, 'копеечные души', то есть, иначе говоря, у всех у нас этого нет — только у них: за счет бедных ('доверчивых'!) северян жиреет отвратительный Гогия (почему Гогия, а не Гоги?).
Сила ненавидящего слова так велика, что у читателей не должно возникнуть сомнений: именно эти немногие грузины (хорошо известно, что торгует меньше 1 % народа) — в них особое зло и, пожалуй, если б не они, то доверчивый северный народ ел много отнюдь не подгнивших фруктов и не испытывал недостатка в прекрасных цветах.
'Но ведь тут много правды, — воскликнет иной простак, — есть на свете такие Гоги, и Астафьев не против грузинского народа, что хорошо видно из всего рассказа о пескарях в Грузии',
Разумеется не против; но вдруг забыл (такому мастеру непростительно), что крупица правды, использованная для ложной цели, в ложном контексте — это уже кривда, и, может быть, худшая.
В наш век, при наших обстоятельствах, только сами грузины и могут о себе так писать или еще жестче (да, кстати, и пишут — их литература, их театр, искусство, кино не хуже российского); подобное же лирическое отступление, написанное русским пером, — та самая ложка дегтя, которую не уравновесят целые бочки русско-грузинского застольного меда.
Пушкин сказал: 'Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, но мне досадно, и если иностранец разделит со мной это чувство'; стоит задуматься, — кто же презирает, кто же иностранец?
Однако продолжим. Почему-то многие толкуют о 'грузинских обидах ' по поводу цитированного рассказа; а ведь в нем же находится одна из самых дурных, безнравственных страниц нашей словесности: 'По дикому своему обычаю, монголы в православных церквах устраивали конюшни. И этот дивный и суровый храм (Гелати) они тоже решили осквернить, загнали в него мохнатых коней, развели костры и стали жрать недожаренную кровавую конину, обдирая лошадей здесь же в храме, и пьяные от кровавого разгула, они и посваливались раскосыми мордами в вонючее конское дерьмо, еще не зная, что свидетели на земле для вечности строят и храмы вечные ' (там же, с. 133).
Что тут скажешь?
Удивляюсь молчанию казахов, бурятов. И, кстати бы, вспомнить тут других монголоидов — калмыков, крымских татар — как их в 1944 году из родных домов, степей, гор, 'раскосыми мордами в дерьмо'…
Чего тут рассуждать? — Расистские строки. Сказать по правде, такой текст, вставленный в рассказ о благородной красоте христианского храма Гелати, выглядит не меньшим кощунством, чем описанные в нем надругательства.
170 лет назад монархист, горячий патриот-государственник Николай Михайлович Карамзин, совершенно не думавший о чувствах монголов и других 'инородцев', иначе описывал Батыево нашествие; перечислив ужасы завоевания (растоптанные конями дети, изнасилованные девушки, свободные люди рабами у варваров, 'живые завидуют спокойствию мертвых '), — ярко обрисовав все это, историк-писатель, мы угадываем, задумался о том, что в сущности нет дурных народов, а есть трагические обстоятельства, — и прибавил удивительно честную фразу: 'Россия испытала все бедствия, претерпленные Римской империей… когда северные дикие народы громили ее цветущие области. Варвары действуют по одним правилам и разнствуют между собой только в силе'. Карамзин, горюющий о страшном несчастии, постигшем его Родину, даже тут опасается изменить своему обычному широкому взгляду на вещи, высокой объективности: весь ужас татарского бедствия сравнивает он с набегами на Рим 'северных варваров', среди которых важнейшую роль играли древние славяне, прямые предки тех, кого громит и грабит Батый.
Мало этого примера, вот еще один! Вы, Виктор Петрович, конечно, помните строки из 'Хаджи Мурата', где описывается городская деревня, разрушенная русской армией: 'Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так, что воды нельзя было брать из него. Также была загажена мечеть… Старики- хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы, от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми, и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения'.
Сильно писал Лев Николаевич Толстой. Ну, а если бы вообразить эти строки, написанные горцем, грузином, 'иностранцем'?
С грустью приходится констатировать, что в наши дни меняется понятие народного писателя: в прошлом — это прежде всего выразитель высоких идей, стремлений, ведущий народ за собой; ныне это может быть и глашатай народной злобы, предрассудков, не поднимающий людей, а спускающийся вместе с ними.
На этом фоне уже не пустяк фраза повести 'Печальный детектив', что герой в пединституте изучает лермонтовские переводы с немецкого вместе с 'десятком еврейчат'. Любопытно было бы только понять, — к чему они в рассказе, если ни до, ни после больше не появляются? К тому же может быть, что вот-де в городе развивается страшный, печальный детектив, а десяток инородцев (отчего десяток: видимо, все в пединституте сконцентрировались? Как видно, конкурс для них особенно благоприятен?) — эти люди заняты своей ненужной деятельностью? Или тут обычная астафьевская злая ирония литературоведения: вот-де 'еврейчата' доказывают, что Лермонтов портил немецкую словесность, ну а сами-то хороши?..