— И что в этой песне хорошего, ваше благородие? — не выдержал Кешка.
— Что хорошего? — промолвил Лермонтов, не глядя на казака. — В ней музыка моего сердца. Понятно тебе, друг Иннокентий?
В 1850 году Михаилу Виельгорскому было 62 года. Пышные его кудри побелели, щёки обвисли, но на смугловатом лице всё так же блестели молодые, неуёмные глаза.
Гостей в его большом доме стало меньше. Но всё так же проводил он долгие зимние вечера у фортепиано. Всё так же были расставлены в большом зале пюпитры и со стен глядели на него лица именитых гостей: Пушкина, Жуковского, Грибоедова, Шумана, Берлиоза, Глинки, Лермонтова.
Лермонтов бывал здесь. Однажды он слушал здесь квартет, в котором играл Матвей Виельгорский. Весь вечер этот странный человек с презрительной складкой губ провёл в молчании, подперев рукой подбородок. Старший Виельгорский торжествующе поглядывал на брата: «Не я ли угадал, что в нём дремлет музыка?»…
— Музыка? — сказал Матвей. — Да это и есть воля…
Матвей Виельгорский узнал о смерти Лермонтова на светском обеде. Новость сообщали шёпотом:
— Говорят… у Мишеля Лермонтова была неудачная дуэль на Кавказе… Нет, не ранен, убит… Впрочем…
«Впрочем» значило только то, что о смерти Лермонтова следует и в дальнейшем говорить шёпотом.
С тех пор прошло девять лет… Михаил Виельгорский сидел у фортепиано, брал аккорды и писал карандашом по нотной бумаге. Матвей, заложив руки за спину, прохаживался по залу от портрета к портрету.
— Послушай, Матвей, — сказал Михаил и заиграл.
Это был романс «Отчего?», который вскоре обошёл все концертные залы и жил долго, пока его не вытеснил другой, новый, с музыкой Даргомыжского.
— Мило, — сказал Матвей, — поздравляю с удачей, дружок.
— Нет, послушай, в самом деле?..
— В самом деле, и хорошо и задушевно.
— Слова таковы… У этого человека мелодия таилась в любом стихотворении. Послушай:
Матвей Виельгорский долго всматривался в портрет, где Лермонтов был изображён в гусарском мундире.
— Как верно у него написано, — проговорил Матвей, — «пустое сердце бьётся ровно, в руке не дрогнул пистолет…». Он словно пророчествовал и о своей гибели…
— Я увидел его впервые в Александрийском театре на представлении «Фенеллы», — отозвался Михаил, — он был полон жизни и надежд. И сейчас вижу его как живого… Какие слова, Матвей!
Опьянение жизнью
Пасхальная неделя 1842 года была дождливая, и афиша обмякла. Проезжавшие мимо великосветские кареты и обывательские дрожки забрызгали её апрельской грязью, но из окна гостиницы всё ещё видны были крупные буквы: «Франц Лист».
Слуга Листа собирал такие афиши в Берлине, Вене, Лондоне, Милане, Женеве, в сотне других городов. На всех языках извещалось, что Лист выступит, выступит, выступит… то в большом зале, то в малом зале, то в гостиной, то в павильоне, то в доме такого-то, то просто в помещении.
Слуга отправился за петербургской афишей, но вернулся с пустыми руками и смущённо доложил, что в России срывать казённые объявления не позволяется. Следует обратиться в часть и заплатить установленную цену «в копейках серебром».
— Не горюйте, — весело сказал Лист, — мы заплатим даже золотом. Пора одеваться.
Он присел к зеркалу и привычным движением распахнул ворот рубашки. Туалет продолжался недолго, не больше часа.
— Прикажете ордена? — спросил итальянец-слуга, перед тем как подать пианисту фрак.
— «Золотую шпору» на шею обязательно, — сказал Лист, — здесь очень внимательно относятся к знакам отличия.
Лист тряхнул волосами, рассыпавшимися по плечам, надел перчатки, щёлкнул пальцами перед зеркалом и отправился на концерт.
В городе Санкт-Петербурге действительно смотрели больше на ордена, чем на заслуги их обладателя. Вообще большое значение придавали парадной внешности.
Город был очень красивый, холодный, не похожий ни на один из городов Европы. В нём было много камня, воды и неба. Небо было бледно-голубое с золотыми облаками, как на картинах голландских художников.
Люди в этом городе словно растворялись в камне, воде и облаках. Даже голоса у них звучали приглушённо, словно они боялись, чтоб их не подслушали. Толпа, наполнявшая зал дворянского собрания, не гудела, а шепталась, и все оглядывались на царскую ложу. Ложа была пуста.
Известный любитель музыки граф Виельгорский подвёл Листа к маленькому человеку с пухлым лицом. Человек этот стоял один, опираясь спиной о колонну, в такой ленивой позе, какая, по светским понятиям, допускалась только дома, а не в обществе. Обе руки у него были заложены за спину, живот выпячен, а глаза закрыты, словно в дремоте.
— Позвольте представить вам славного сочинителя нашего господина Глинку, — сладким голосом сказал Виельгорский. И, оборотясь к Глинке, промолвил торжественно: — Это великий Лист!
Глинка открыл глаза, тряхнул головой и выпрямился. Взор у него оказался живой и насмешливый.
— Очень рад, — сказал он, — только сейчас видел во сне великого Листа.
Лист расхохотался, и несколько человек удивлённо посмотрели на него. Этот громкий голос и волосы… «Мой бог, — журчали голоса на французском языке, — что за пышная грива? Государь не любит пышных причёсок!.. Тише! Помилуйте, ведь это сам Лист! Он не слышит… О, эти чудачества музыкантов! Он француз? Да нет же, австриец… Но эти ордена… Как хотите, это неприлично!»
— Странно, — сказал Лист, — что здесь говорят обо мне, а смотрят на императорскую ложу.
— Привычка, — улыбнулся Глинка, — и на меня-то здесь не глядят. Забыт почти всеми. Живу один, и ордена нет.
— Ну уж, Михаил Иванович, — укоризненно прошептал Виельгорский и быстро оглянулся на царскую ложу.
В ложе появились несколько дам в светлых платьях. Бриллианты озарили весь зал.
Два офицера вытянулись в струнку по бокам ложи. На согнутой руке у каждого из них лежала каска с