колокола храма Христа-спасителя. За ними разом проснулись многочисленные колокольни Замоскворечья, Китай-города, Семёновской части, Лефортова, Арбата и Миус. Колышущийся воздух приносил ещё более отдалённые звуковые волны из Новодевичьего и Донского монастырей, но те были фоном для симфонии, которую разыгрывали ближние звонницы.
Казалось, приближается шторм. Голосов не было слышно. Проезжий извозчик кричал, приложив руку ко рту: «Извольте, за тридцать копеек в любой конец прокачу!» Рахманинов и Богатырёв вскочили в коляску. Под звуковую бурю они миновали Спасские ворота, откуда выходили тёмные фигуры с зажжёнными свечками в бумажных фунтиках, чтоб ветер не загасил.
Они проехали мимо тусклых фонарей Тверского бульвара.
Бронзовый Пушкин стоял, заложив руку за борт пальто, как будто прислушивался. Стаи галок носились над куполами старинной церкви в Путниках. У Тверской заставы было немного тише.
— Скажу я вам, Сергей Васильевич, — гудел фельдшер, нагнувшись к уху композитора, — человек я не очень верующий, да и профессия не располагает… Знаете, что мне эта картина напоминает? Половодье у нас, на Хопре! Серые льдины плывут по лесу между деревьев, а вода, тёмная сила, так и несёт, так и несёт… Глядишь, какая-нибудь осинка затрещала и рухнула, бедняга, под этаким напором… А всё же хорошо! Здорово и сильно!
Рахманинов повернул к нему голову, поглядел и ничего не ответил.
— А в мае, Сергей Васильевич, увидите вы эти льдины на голой степи, и уж там они совсем не страшные. Вода сошла, а они, как медведи, нахохлились, обмякли, ждут, пока их солнце добьёт. Едешь на таратайке к больному, увязнешь в грязи, и не обидно. Грязь чёрная, жирная — ведь это благодать, что за почва!
— У вас уже половодье было?
— Да ведь мы южнее вашего, у нас лёд прошёл целиком. Самое замечательное время!
От Богатырёва как будто пахнуло свежим воздухом. Да он и в самом деле редко бывал под крышей. И городская шляпа «пирожком», не привыкшая к его голове, съехала куда-то на затылок.
— Вы правы, Семён Павлович, — произнёс Рахманинов после минутной паузы, — но я хочу думать о людях, а не о льдинах… Эй, послушай, любезный, поворачивай да езжай в Леонтьевский переулок!.. Вот именно о людях, Семён Павлович!
Люди шли по Леонтьевскому переулку самые разнообразные: то коробейники с пасхальными «тёщиными языками», в которые можно оглушительно свистеть; то стекольщики с запасом стёкол за плечами; то служанки с корзинами из плетёной соломы; то рабочие в засаленных курточках и мятых фуражках; то студенты в тужурках бутылочного цвета — коротко говоря, «московские типы»…
Лучше даже не смотреть, а слушать говор людей, голоса, голоса, голоса — мужские, как валторны, женские, как скрипки, детские, как флейты.
Вокруг Рахманинова шумела многочисленная семья его родственников Сатиных. Это была одна из тех сложных московских семей, в которых разобраться непривычному человеку можно только с помощью справочника, — множество кузенов, кузин, тёток, дядей, их мужей, жён и детей. Вдобавок, они носили почти одинаковые имена и все были друзьями.
В этой семье Рахманинов был своим. Родители его жили в Петербурге; он был с ними холоден. Сестра его отца Варвара Аркадьевна, хозяйка этого большого и безалаберного дома, фактически заменяла ему мать — небольшая, живая, энергичная женщина, которая успевала и распоряжаться хозяйством, и восхищаться «Воскресением» Толстого, и ходить в Художественный театр на «Чайку», и состоять членом дамского благотворительного тюремного комитета.
— Серёжа, — сказала она, сидя возле самовара, — ты заметил студентов, которые нынче к Володе приходили?
— Заметил, — отозвался Рахманинов из-за чудовищных размеров вазы с печеньем, — двое вполне идейных юношей в косоворотках, у обоих волосы свисают на уши…
— Ладно, ладно, — сердито оборвала его Варвара Аркадьевна, — ты как-то невнимательно относишься к студенчеству…
— Я замечаю только то, что они постоянно носят с собой старые, тяжёлые портфели.
— Ну-ну, — таинственно произнесла Варвара Аркадьевна, округляя глаза, — это очень смелые молодые люди. У них в этих портфелях недозволенная литература.
— И Володя этим занимается?!
— Да нет, не Володя… Неужели ты не понимаешь?
— Кто же? Наташа? Быть не может!
— Да нет, не Наташа! Эти книжки хранятся у меня в спальне.
— Боже мой, тётя Варя, уж не состоите ли вы в подпольных организациях?
— Нет, друг мой, не состою. Меня просто радует мысль о том, что я кое-что делаю для людей. И очень прошу тебя относиться к этим студентам помягче. А то они подумают, что Сергей Рахманинов холодный, замкнутый и надменный человек.
Сергей Васильевич испытующе посмотрел на тётку. Ему уже случалось слышать о себе такие отзывы.
— Вы-то уж меня знаете, тётя, — буркнул он, уткнув нос в чашку.
— Я не о себе говорю, — сказала Варвара Аркадьевна, — я говорю о людях. О людях, у которых есть воля, и энергия, и понимание жизни.
— Вы разделяете их убеждения?
— Нет, не разделяю. Но они не отделяют себя от человечества. И я бы хотела, чтоб и ты и Наташа это понимали. Ведь ваша жизнь среди избранных — извини меня, Серёжа, — это смерть для творчества!
Сергей Васильевич ничего не сказал. Через несколько дней, проходя со своей двоюродной сестрой и невестой Наташей Сатиной мимо Александровского сада, он кивнул головой в сторону решётки и отрывисто произнёс:
— Голоса… Слышишь, как нарастают?
— Ты уже несколько раз про это говорил, Серёжа, — сказала Наташа. — Ну и что в том? Весна… «и говор народа, и шум колеса…»
— Нет, нет, — сказал Рахманинов, — не весенний шум. Шум этот тревожный, беспокойный… как на пожаре.
— Опять фантазии? — забеспокоилась Наташа.
— Нет, не фантазии. Ты, как мой дорогой доктор Даль, на всё смотришь с точки зрения состояния больного. Я ничем не болен. Но что поделаешь, если я музыкант и слышу не просто «говор народа», а его динамику. Впрочем, может статься, что я и сочиняю… Пойдём, Наташенька!
Не много лет прошло с тех пор, как умер Чайковский, но музыка изменилась, потому что изменилось время.
Одинокий голос человека, затерянного в пустоте перед лицом всемогущей судьбы, уже не звучал в воздухе, потому что воздух был насыщен электричеством.
Можно было уйти от всего этого в мечты, в выдуманную страну.
Но Рахманинов не оторвался от земли и не полетел — он пошёл по земле, ступая широко и размашисто. Он пробил стеклянную стену, отделявшую когда-то многих музыкантов от жизни.
Первая часть Второго фортепианного концерта была закончена в апреле 1901 года.
27 октября того же года фельдшер Богатырёв сидел в кресле в Большом зале московского Благородного собрания, который в наши дни называется Колонным залом Дома союзов. Были зажжены только три люстры над эстрадой. Слабые отсветы огней мерцали в мраморном накате колонн.
В первом отделении играли Пятую симфонию Чайковского. После антракта на середину эстрады выкатили рояль. Оркестр поднял шумливую возню с настройкой, которая дошла до высшей точки и смолкла почти мгновенно, когда среди смычков и грифов появились двое высоких людей во фраках. Это были Рахманинов и дирижёр Зилоти.
Семён Павлович Богатырёв был в таком настроении, какое бывает у людей, когда они отправляются в дальнее путешествие и когда поезд начинает тихо двигаться, покидая перрон и оставшиеся на нём лица