бедной, а санки — наскучившей игрушкой.
Вскоре забрали мать куда-то под Сызрань рыть окопы. Дом еще больше пустеет. Дед ходит осунувшийся и почти ни с кем не разговаривает. Только иногда посадит меня на колени и, покачивая, молча гладит мне голову.
А зиме и навалившейся на дом тоске, кажется, не будет конца.
Помню вечер. Дед лежит на печке, прикрыв глаза ладонью. Я сижу в углу у его ног. Над окном вздрагивает свесившаяся со стрехи солома. В белой вьюге гнутся под ветром над речкой косматые призрачные ивы. Я уже давно привык, что жизнь превратилась в бесконечное ожидание несытного обеда, ужина и сна. И теперь жду, когда совсем стемнеет, зажгут свет и бабка соберет на стол.
Неожиданно дед приподнимается, садится поближе ж окну, смотрит в него и вдруг говорит нараспев:
Сжавшись, я слушаю деда. По спине проходит дрожь, словно по ней провели холодной рукой. Как это верно говорилось и про плачущую вьюгу, и про соломенную крышу! Я даже посмотрел вниз на промерзшие окна избы, где темными всполохами пролетал ветер и снег. Мне показалось, что там стоит одинокий иззябший путник.
— Ну, как? — спрашивает дед. — Хорошо сказано?
Я киваю головой.
— То-то же. Это Пушкин сочинил.
— Пушкин, Пушкин, — повторяю я, силясь представить этого человека, глаза мои загораются любопытством. Дед слезает с печи и приносит из горницы книгу в темном коленкоровом переплете. Я тоже заглядываю в книгу и вижу на бумаге множество маленьких черных, как козявки, букв. Дед показывает мне портрет курчавого человека с очень живыми глазами, но одетого странно, не по-нашему.
— А он где сейчас? — спрашиваю я деда.
— Э-э! — значительно говорит дед и машет рукой. — Далеко...
— А ты его привези к себе домой, ладно? — упрашиваю я деда. Дед горестно усмехается и говорит, что этого сделать нельзя. Но я не отстаю и твержу свое. Я представляю, как холодно Пушкину сейчас с непокрытой головой и он ходит где-то далеко по темным полям, а может, близко подходит к нашему селу, смотрит на огни и не смеет зайти. Дед, наконец, соглашается, смеется и треплет мне волосы. Он смотрит на меня, глаза его становятся теплыми и странно влажными.
Что за дед! Он не просто дед, а особенный дед, в нем рождаются такие чудесные слова стихов!
На другой день затемно дед собирается ехать за соломой и я наказываю ему взять еще одну шубу, для Пушкина.
Остаемся с бабкой. Она разжигает печку от вчерашних углей, а я хожу и громко читаю стихи.
— Окаянный, — ворчит бабка. — Все уши прозвенел.
И едва только вечером открывается дверь, подбегаю к деду.
— Привез?
— Кого? — спрашивает дед. — Пушкина-то?!
— Нет, не сустрелся, — говорит дед. — А вот калач лиса опять прислала...
ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ
Хорошая с недавних пор наладилась жизнь у Коли. Рано начинается день в селе — зоревым светом, разноголосицей пробуждения и труда. Отец, мать и другие колхозники с утра уходят на работу, каждый по своим местам, и он, следуя их примеру, спешит к деду Фетису на конюшню. И ему приятно думать про себя, что он тоже не лишний человек в селе.
Еще зимой вдруг к ним в седьмой класс пришел Евгений Васильевич, председатель колхоза, и попросил ребят помочь родителям на скотном дворе. Сколько шуму было! Судили-рядили, кому куда идти. Наконец, учительница Таисия Михайловна составила список по звеньям. Коле выпало работать на конюшне. Там, в отдельном стойле, содержали племенного жеребца Красавчика.
Зимой только вечерами, после занятий, приходил Коля на конюшню, а в летние каникулы он стал пропадать здесь целыми днями. Пораньше, пока еще не жарко, ехали с Фетисом в луга, накашивали свежей травы, чтобы был недельный запас, по пути на складе выписывали овса. А затем, пока дед делал Красавчику разминку, гоняя его во дворе по кругу, Коля успевал вычистить стойло, отвезти навоз в кучу и убрать из яслей объедья, заменив их слегка повялым и оттого еще более душистым сеном. Усталый, но довольный, возвращался он домой, степенно, как отец, ставя шаг и чувствуя себя взрослым.
...И вот в самое последнее время все спуталось в его голове. Вроде бы урок выучил зубрежкой: все знаешь, а понятия, хоть ты расшибись, никакого нет.
Вот уже с неделю ходили по селу слухи о собрании. Всюду: на дойке, на полевых станах и так, встречные на улице, — говорили о снятии Евгения Васильевича. И, как всегда в таких случаях, высказывалось всякое. Одни защищали председателя, другие, чувствуя скорый конец его власти и по- нехорошему осмелев, старались доконать наговорами и хулой.
Говорили еще, что новым председателем хотят избрать парторга.
Парторг — новый человек в селе. Ростом маленький, худой, но строгий. Во всех колхозных делах дотошный. И привычка такая есть: когда с кем говорит, смотрит прямо в глаза. Вроде хочет насквозь проглядеть человека. А тот перед ним, как к стенке прижатый: хочешь не хочешь, а выкладывай, что на душе.
— Скажи, дед, — спросил однажды Коля у старого Фетиса, — что за люди в нашем селе?
— Люди как люди.
— Нет, что они не поделят? — его голубые глаза вспыхнули синим пламенем. — Сколько скотины и земли в колхозе?! Работай да работай. И при чем тут председатель?
— Бес их знает. Сколько я живу на свете, народ всю жизнь мутится. В разные времена по-своему. И не такое бывало, как вспомнишь...
Ничего не объяснил дед, только больше туману напустил.
А в день собрания задумал Коля с Толиком, младшим братом, уйти на дальний колхозный пруд удить карпов. Все подальше от всяких разговоров.
Утром в летней кухне, где стряпала бабка, уже сидел сосед Кирилл Прохин, комбайнер. Чуть свет заходит, вроде за отцом, чтобы вместе ехать в мастерские. На самом же деле их с бабкой медом не корми, а дай поспорить о колхозных делах. Они ни за что не вытерпят, чтобы не обсудить сегодняшнее такое важное событие.
Это два самых заядлых собеседника во всем селе.