немного вверх пройдем. Будем спускаться — встретимся.
Вниз так вниз. Как говорится, поближе к дому. И к тому же сам себе хозяин. Хочу — ловлю, хочу — отдыхаю. Что мне, кстати, начинает нравиться на флоте, так это необязательность, отсутствие всяких норм выработки. Нравится тебе ловить рыбу — лови на здоровье сколько душе угодно, только к ужину не опаздывай. Не нравится — делай что хочешь. Можешь даже, если ты не дневальный, весь день пузом вверх пролежать, никто и слова не скажет, ну разве отпустят пару беззлобных шуточек по твоему адресу.
У нас на заводе еще один так называемый «флот» есть. Вот с ними я бы ни за какие деньги не поехал. Те — рыбаки, промышленники. Кроме рыбы, их ничто не интересует — ни природа, ни отношения меж собой. Каждый в свой рюкзак ловит, и если общую уху решают сварить, то каждый в нее свою долю вносит. А в основном живут на сухомятке — некогда костер разжигать, ловить надо. И спят где и как попало. Каждый своих червей прячет, каждый своей солью собственную добычу засаливает. Ну, естественно, и бранятся. Приезжают с рыбалки усталые, злые, измотанные, словно не на лоне природы отдыхали, а весь отпуск разгружали вагоны на железнодорожной станции. Нет уж, избавь меня, господи, от такого «отдыха» и бесконечных споров, кто больше рыбы поймал.
Я же, например, мог сегодня вовсе и не ходить с ребятами, но мне самому интересно посмотреть здешнюю тайгу да и Кизас тоже.
Рыбачить мне не хочется, и я медленно бреду по речке, наслаждаясь прохладным ее дыханием. Вся она в излучинах, омутках, островках, отмелях. Неглубокие перекаты разговаривают со мной дипломатически вежливо, не понижая и не повышая тона, и я ступаю осторожно, стараясь не замутить воду, не нарушить этот размеренный ритм спокойного окающего говорка.
Там, где речку преграждают скопища оглаженных водой валунов, Я прыгаю с камня на камень и вижу, как напуганные моей промелькнувшей тенью шарахаются в стороны хариусы и, переведя дух, снова маленькими этакими торпедами встают на прежнее место, чуть-чуть, совсем почти незаметно шевеля хвостами и плавниками. Наблюдать за ними, по-моему, куда интереснее, чем ловить.
Крохотные, в два сантиметра, сеголетки пасутся в затишке у самого берега. Держатся они стайками по три-четыре штуки. У них нет еще силенок бороться с течением, но врожденная интуиция уже подсказывает им, что лучше всего стоять за камушком: там и течение слабее, и добычу легче схватить. Я ловлю им комаров и бросаю в воду. Со свойственной хариусу стремительностью эти крохотульки в мгновение схватывают и раздирают на части столь вкусную и нежную для них пищу. С паутом же, который для них все одно что для меня откормленный жирный баран, они борются долго и, так до конца и не расправившись, дают ему возможность вырваться на быструю струйку, где его тут же заглатывает уже подросший хариусенок.
Великий круговорот природы!
Вода в Кизасе, несмотря па жару, почти ледяная. Когда бредешь по речке, то холод ее чувствуешь даже сквозь сапоги. Создается впечатление, будто одна твоя половина жарится на экваторе, а другая мерзнет на Северном полюсе.
Когда мне хочется пить, я срезаю полый внутри стебель борщевника, опускаю конец в воду и тяну снежную прохладу с запашистым горчичным привкусом растения.
Время уже за полдень, а я так и не разматывал удочку. Пусть Валере больше достанется. Он наверняка сейчас спускается следом за мной, если не напал на очень уж рыбный омуток.
За крутой излучиной открылась дивная песчаная отмель.
Я скидываю с себя все до трусов, развешиваю портянки — в резиновых сапогах они быстро пропотевают, — ставлю сапоги так, чтобы солнечные лучи попадали внутрь, и опрокидываюсь на спину.
С опушки напротив тянет медом, душистым и свежим. Там растет белоголовник. Им можно заваривать чай. Когда ветерок меняет направление, на меня дышит хвоей и прелым валежником тайга. Если же ветерок стихает, тут не до запахов: сразу же, будто на званый пир, как в «Мухе-цокотухе», слетается насекомая живность, жужжит, поет, стрекочет, норовит полакомиться «свежатинкой». Приходится брать тельняшку и крутить ею над головой до полного изнеможения. А потом снова начинает шуршать листва, верхушки сосен едва заметно покачиваются, гнус исчезает, и освобожденное от одежды тело ощущает покойную усыпляющую прохладу.
Я лежу и думаю, как славно нынче у меня все получилось и что благодарить мне за это надо прежде всего жену Виктора Оладышкина, Клаву, иначе не видать бы мне ни Мрассу, ни Кылзага, ни Кизаса, не есть хариусиную уху и не пить чай, заваренный таежными травами. А Виктору от того тоже, в общем, не хуже, сразу двух зайцев поймал: и в Черном море искупался, и теперь вот здесь, с нами, благо Аэрофлот дает человеку такую возможность.
Тихо журчит вода у моих ног. Не замечая моего присутствия, крупненькие хариуски выскакивают из воды, схватывая на лету зазевавшуюся мошкару. Если нервные клетки и в самом деле не восстанавливаются, то уж здесь, в этой благости, они, по крайней мере, сохраняются в неприкосновенности.
Под ласковую таежную мелодию, успокоенный и умиротворенный, накрыв тельняшкой лицо от солнца, я заснул и, как мне показалось, тотчас проснулся от невообразимого грохота и хлестких холодных ударов по телу.
Все вокруг преобразилось. Тайга смотрела теперь на меня хмуро и обреченно. Кизас помрачнел и не журчал уже, а басовито стонал, весь покрытый воздушными лопающимися пузырьками, будто нарывчиками. Небо было черным, располосованным частыми молниями.
Под проливным дождем я кое-как натянул на себя успевшую промокнуть одежонку, сунул ноги в сапоги без портянок, нырнул под росшую неподалеку черемуху, и сразу же меня стали одолевать совсем не подходящие к моменту мысли. А что если молния вдарит прямо в черемуху, и от меня останется один пепел, который потом смоет дождем? Ведь тогда никто не узнает, что со мной приключилось и куда делось бренное мое тело. Не лучше ли выйти на чистое место? В дерево, кажется, молния ударяет в первую очередь. А если она на чистом месте примет меня за дерево и влупит прямехонько в бедную мою головушку? Вот положеньице!
Грохотало кругом так, что казалось, раскалываются и рушатся в Кизас скалы. Черемуховые листья почти не задерживали воду, она лилась на меня потоком, но теперь мне уж было все равно.
Наконец, я догадался посмотреть на часы. Ого! Вот это, оказывается, храпанул! Был шестой час. Но где же ребята? Зарыбачились и теперь пережидают грозу, как и я? Вдвоем-то куда веселее. А если, предвидя грозу, — они-то наверняка не спали, — поспешили в лагерь и прошли не речкой, а тропой, позабыв обо мне в спешке?
Вода в Кизасе мутнела и поднималась. Могучие кедры на том берегу при каждом ударе грома вздрагивали и покряхтывали, как старики, натрудившие спины. Тучи собрались сюда со всего света и стояли надо мной почти недвижно, будто черная мохнатая ладонь великана, готовая накрыть и сжать меня в любую минуту.
Надо, решаю, сматываться, пока не поздно. А если ребята в тайге? Тогда получится, как в прошлый раз с Валерой. Нехорошо получится. Как же быть? Вот задачка! И время уже позднее.
Ладно, думаю, сделаю так: дойду до Мрассу, гляну осторожненько, если лодка, на которой мы переправлялись, стоит у берега, значит, ребята в тайге, и я тотчас возвращаюсь назад; если же лодки нет… Ну, тогда я не виноват.
Спускаться по Кизасу неразумно. Он весь в вилюшках, да и омута глубокие внизу, обходить придется, до ночи прошарашишься. Надо выбираться на тропу. Она справа, идет почти по самому гребню холма. Между холмом и Кизасом широченная пойма, кочковатая, в вымоинах, валежниках и ямах. Травища густая, выше меня ростом. Продираюсь, как сквозь джунгли, оскальзываюсь, падаю, кляну все на свете. В сапогах хлюпает вода, вода льет на меня сверху, пропитанные ею растения хлещут по лицу, спине. Но гроза, кажется, начинает утихать. Реже сверкают молнии, и вроде бы становится посветлее.
Карабкаться по холму не легче, чем брести через пойму. Все мокро, склизко, даже ветви, за которые приходится все время хвататься, чтобы не сверзиться вниз. Все живое куда-то попряталось, но за каждым пнем в этой шуршащей от дождя дребедени мне чудится подстерегающий меня хищник. И чтобы оградить себя от страха и опасности, я начинаю петь: