был осквернен и забыт. Это были экземпляры, в которых публиковались приказы, осенний и весенний, о призыве на военную службу и увольнении в запас. За газетой этой охотились, каждый экземпляр ее зачитывался до дыр и в конце концов занимал почетное место в альбоме дембеля. Выход этой газеты ознаменовывал собой начало томительного и сладостного ожидания для всех ибо с ним все обретали в сердце своем неистребимую надежду: дембеля на увольнение, а духи на смягчение условий и перевод в другую касту.
Эта газета все приводила в движение, начиналось тусование всех и вся в негласной армейской иерархии, начинались брожения и движения, пудовые камни на сердцах начинали крошиться и облегчать груди дыхание. В дни выхода газеты всегда были какие–то усиления, офицеры зорче следили за порядком, ответственные ночевали в казарме по двое, патрули в городе были чаще обычного. Но, несмотря ни на какие препоны, газетка с приказом приносила каждому глоток свободы, каждого приближала на разное расстояние к заветной цели – стать стариком и скончаться в этой никчемной и бессмысленной жизни, смертью своей – дембелем, поправ ее и возродиться к жизни другой, где «все тебе по–хую».
Газета с приказом Тихона должна была выйти осенью, а та, возле которой он теперь стоял, была никчемным шлаком, ничего не представлявшим куском бумаги. И хотя повешена она была только в четверг, то есть жизни по заведенному порядку ей было предписано еще пять дней, Тишка замышлял как бы ее вытащить оттуда и применить прямо сейчас.
2.
Он уже придумал что надо оторвать с одного края заднюю, фанерную стенку щита и вытащить таким образом газету, он уже представлял что неплохо было бы ночью, эту же газету, но со следами использования присобачить обратно как был бесцеремонно выдернут из своих мыслей. Его дернул за рукав взводный первого взвода его батареи лейтенант Пак, худощавый молодой кореец двадцати двух лет. Пак был почти Тишкиным сверстником, недавно прибыл из военного училища, и был с Тихоном на ты. Ну, естественно когда рядом никого не было.
— Радкевич, верни деньги
— Олег, ты о чем, я у тебя не занимал?
— Я тебе не Олег, Радкевич, а товарищ лейтенант, понял?!
— Какие деньги, товарищ лейтенант? — жопой чуя непонятку сразу же сменил тон Тихон, – вы меня с кем–то перепутали, с жары вас видно повело.
— Те, что ты отобрал у Котенко, он мне пожаловался.
— Да вы что, товарищ лейтенант, нахрен мне ваш Котенко, нахрена мне его деньги?
— Короче, Радкевич, даю тебе час времени, через час доклад. Деньги должны быть у Котенко. Никто об этом не узнает. Если денег через час не будет – я вызываю сюда комбата, со всеми последствиями.
— Да не брал, я у него, Олег, денег, гонит он что–ли? В натуре не брал.
— Ты деньги ищи, понял. Мне пофиг, кто из вас гонит. Боец на тебя указал, а это, сержант, залёт. Найдешь деньги, а потом с Котенко разберешся, только без пиздюлей и всех этих ваших дедовских приемчиков, понял?
Пак ушел в казарму.
Тихон стоял и ничего не понимал. Мимо пробегал, как и положено мулу, с затянутым на вдох ремнем, какой–то курсант. Тихон, ловко извернувшись, поймал его на бегу за ХБ, так что оно затрещало и приказал быстро вызвать на спортгородок курсанта Котенко.
Тихон знал Котенко, этого никчемного чмошника из 1 взвода. Он прибыл зимой, вместе с краснодарской командой. Во взводе Тихона из этой команды были пятеро: Жорик, Карапетян, Гуренко и еще двое хохлов– близнецов. Все они были пацанами хоть–куда, шустрыми, веселыми с бесшабашной искоркой в глазах, держались вместе, постепенно подмяли по себя весь взвод, чем избавили Тишку от множества мелких проблем и неудобств. Самого Тихона они уважали и побаивались ровно настолько, чтобы полностью не отморозиться, как и положено борзым подчиненным.
Они и рассказали как–то Тишке что у Котенко отец военный, мало того, толи начальник, толи зам. начальника штаба той части, куда их пошлют после учебки. Тихон им не поверил, больно уж не вязался Котенко со слухами о папаше–служаке.
Котенко был маленький и щуплый, на мелком, остром как у хорька лице имел необычайно мясистый картофельный нос, голова его, обритая почти наголо была сплошь покрыта мелкими буграми отчего стрижка напоминала растительность африканского буша – там и сям редкие мелкие кустики, непонятно как усаженные в цементной твердости землю. Дополняла все это дело обильная перхоть. По бокам головы торчали два мясистых уха, глаза же были настолько близко посажены к переносице, что на людские не походили вовсе.
Казалось что это оживший маньяк с картинок к трудам Ломброзо, взирает на свет, тускло блестя очами и ожидая своего часа чтобы учинить свою лютую и нечеловеческую расправу. Но стоило присмотреться внимательнее, как и близко посаженные глаза, и торчащие, словно в противовес, вразлет уши, и бугристая голова являли собой уморительную карикатуру. То ли на Чонкина, то ли на сдувшегося и сублимированного в китайскую лапшу Швейка. Впрочем любую улыбку от этой ожившей карикатуры гасила непроходимая тупость, впечатанная в каждую пору несуразного Котенкиного лица.
Был он во взводе последний задрот: всегда грязен, неглажен, небрит, все через него страдали и частенько, на утреннем осмотре приводили его в порядок. Кто чистил ему сапоги, кто оправлял гимнастерку, кто натирал бляху ремня или поправлял шапку. Расплачивался он, конечно, за это потом тычками и поджопниками, оплеухами и зуботычинами, но даже сила коллектива не могла его исправить.
Только начинал строй движение, как заправленная его гимнастерка опять лезла во все стороны пузырями, штаны сползали, ремень сьезжал вбок, хотя и был затянут на самом вдохе, козырек лез в глаза, сбивался шаг, а руки болтались как у Буратино – левая выносилась вперед вместе с левой ногой – отчего походка его была вихляющей как у вокзальной бляди. Довершало все это дело вечно свисающая с носа сопля. Она то и дело падала на китель, а на ее месте тотчас вырастала новая. Носового платка Котенко не имел, как не имел он вечно и ниток, и иголок, и дрючки. Старшина ему регулярно все это выдавал, транжиря собственный, неприкосновенный и священный для всякого старшины запас, но уже через мгновения он все это терял (или отбирали), а на вопрос – куда, скотина ты умудряешся все это девать? – тупо и без эмоций отвечал своим гундосым голосом – проебал. Пробовали его бить – не помогало. Да и бить его было взападло, настолько он был противен, студенист и ко всему равнодушен. Тихон локтем крестился что это чудо не попало в его взвод.
Единственным, кто питал к Котенко неподдельный интерес был старшина Виталик. Да и его интерес был скорее интересом естествоиспытателя, выловившего где–то на болоте необычайную лягушку. С неутомимой любознательностью такого вот ученого Виталик наблюдал Котенку, мысленно, как лягушонка его препарировал и изумлялся – надо же вроде и внутреннее строение то же, и кровь течет по таким же жилкам и сосудам, и сердца у него не два, а одно, и органы все в том количестве и на тех местах где и у других, а поглядите какой уродец. Да человек ли он, венец ли он творения? Где же тут ошибка? Рассеку ка я пожалуй скальпелем его не вдоль, а положим, поперек или наискось может и выяснится эта загадка. Может быть откроются признаки нового, неизведанного доселе вида. Так размышлял Виталик, исследуя Котенко, ведя с ним различные беседы, надеясь отыскать в нем что–то необычайное, дополняющее человечество или наоборот доказывающее что тупиковые его ветви, типа австралопитеков, нисколько не тупиковые, а вот, живут себе и здравствуют. Но все было тщетно. Котенко был просто моральный и физический урод. Или, как метко выразился начальник школы – дитя асфальта.
Так размышлял Тихон сидя на спортгородке. Он оседлал верхом железную трубу, перегибаясь через которую обычно качали пресс, глядел на высящиеся перед ним ряды турников и курил, сплевывая, сквозь зубы, на песок длинную слюну.
Неожиданно перед ним явился Котенко, резко остановился, дернулся разом всеми своими сочленениями и замер. Через некоторые мгновения, чуть дольше чем положено по строевым канонам,