несуразная гибель первых наших когорт, вызывавшие поначалу только досадное недоумение да остроты авторов комедий, обернулись внезапно потерей десятитысячной армии Гая Кассия.

Помнишь снежную лавину, ринувшуюся на нас в Альпах, Луций? Помнишь ту жуткую красоту, которая грозила нам гибелью? Тогда казалось, что сила и угроза ее — в ее массивности, в ее тяжести, в ее свирепом движении. Теперь я знаю, что сила и угроза ее — в ее непостижимости и в ее естественности одновременно. Что может быть более естественно, чем падение вниз огромной массы, что может быть непостижимее, чем внезапное и непроизвольное ее движение? Что может быть жутче внезапного рева природы среди лунной тишины? И что может быть жутче ее непостижимости?

Так и Спартак. Он ошеломил нас своей победой над Кассием и еще больше — своим внезапным нежеланием идти к Альпам. Говорят, после битвы при Мутине опьяненные победой ближайшие сподвижники Спартака окружили его с обнаженными мечами в руках и угрозами заставили повернуть на Рим. Ты веришь в это, Луций? Я нет.

Нечто совершенно противоречащее здравому смыслу свершилось. Мы ведь значительно сильнее. Пусть наши лучшие армии сражаются в Испании и в Азии, однако мы есть Рим. Мы неодолимы. Но именно то, что действия Спартака противоречат законам логики, и делает его непостижимым, делает его страшным, как та альпийская лавина. Почему он не пошел к Альпам?

Представляю себе, что творится теперь в Риме. Чернь, как всегда в подобных случаях, возбуждена и нагла в испуге своем. Всюду, наверное, переполох, цены на хлеб растут, вожаки толпы — те самые оратели, которые только «глас народа», но не его повелители, — наверное, орут какие-то имена и вспоминают свершения, славные в далеком и недалеком прошлом. Наверное, опять призвали этрусских гадателей и устроили погром каким-нибудь сирийцам или обломили рога Исиде. В каком участке неба ударила молния? Не погасли ли звезды в созвездии Арктура? Стоит ли все так же член у статуи Приапа? Впрочем, не думаю, что фециал метнул копье от «колонны войны»[140], ибо нет в мире ничего презренней войны с рабами, и войны на Сицилии[141] научили нас, что Рим есть основа миропорядка, а мы, римляне, несокрушимы.

И, тем не менее, угроза висит в воздухе и здесь, и красные плащи наших легионеров кажутся пыльными и выцветшими, а доспехи их совсем потускнели в лучах полуденного солнца. Банды, составленные из прислуги здешних богачей, среди которых также много беглых рабов, обнаглели вконец. Разбой и насилие не только на дорогах, но и на виллах и даже в городах, и раньше никого особенно здесь не удивлявшие, стали теперь повседневной закономерностью. Имя Рима никого более не сдерживает, скорее наоборот — подбивает на дерзость, годами прикрывавшуюся трусостью.

Здесь даже небо словно подернуто испугом и угрозой. Впрочем, в этом есть какая-то прелесть, несмотря на пыль и зной.

Я покинул Луканию и двинулся через Бруттий на крайний юг Италии.

Горы Бруттия бесплодны, бесчувственны, безразличны. Они никогда не взорвутся огнем, не содрогнутся от землетрясения. Каменный щит, который словно отражает от этой земли всякую радость и превращает в камень всякую боль. Кажется, будто Лета-Забвение — не река, но равнины Бруттия.

Власть Рима здесь весьма призрачна. Такое впечатление, будто находишься не в Италии, а где-то за Альпами или в Испании. Здешние племена, бруттии, издавна славились разбойным и мятежным характером. Когда-то они подчинялись луканам, но во времена Дионисия Младшего[142] восстали и обрели независимость, которую сохраняли, пока здесь не появился Ганнибал, а после него — мы, римляне.

Когда вдали сверкнуло море, я не удержался и, невзирая на жуткие слухи о здешних разбойниках, покинул обоз и погнал коня к его голубизне.

…Когда я подъехал к Скиллею[143], волны уже утратили свою синеву и катились огромными опаловыми свитками. Свои тяжелые тела они разбивали о берег легкими ударами, пена их была беззвучна, прибрежная галька скрипела под копытами моего коня, жители рыбацкого поселка смотрели на меня равнодушно. Здесь чувствуется вечность и не чувствуется римской мощи. Кажется, будто мы пригвоздили Калабрию к остальной Италии, как ретиарий пригвождает к арене мирмиллона или гарпунщик огромную рыбину к морской отмели: стоит выдернуть оружие и оглушенное раной тело — человеческое или рыбье — повернется и медленно уползет в сторону.

Сумерки опустились очень быстро. Я остался на ночь в поселке, который тоже носит название Скиллей. Жители его — отменные рыбаки и, следовательно, отменные повара. Поужинал я необычайно вкусным галеотом. Называют его еще «морской собакой», а греки — ??????, то есть «рыба-меч». Мясо у него великолепное — напоминает оксиринха, которым столь святотатственно [144] угощал нас юный Птолемей[145], и еще ту великолепную рыбу, которую мы ели в конце прошлой войны с Митридатом, на Лесбосе. Помнишь тамошних женщин, Луций?

Лезвие «меча» галеота столь огромное и острое, а сама рыба обладает такой силой, что зачастую она становится охотником, а рыбаки — добычей: галеот пробивает «мечом» днища рыбачьих лодок насквозь, иногда нанося при этом рыбакам раны, нередко смертельные: истекающий кровью рыбак падает в воду, и исход поединка почти всегда решается в пользу морского чудовища. Ловят галеота следующим образом. Рыбаки ставят наблюдателя, а сами прячутся в лодках — по двое в каждой: один из них — гребец, а другой — гарпунщик. Галеот плывет, высунувшись примерно на одну треть над поверхностью воды. Когда рыба проплывает у одной из лодок, наблюдатель дает знак, а гарпунщик поражает ее и тут же выдергивает копье. При этом наконечник гарпуна загнут в виде крючка и прикреплен к древку таким образом, что остается в теле галеота. К наконечнику прикреплена веревка, держась за которую, рыбаки следуют за раненой рыбой, пока она окончательно не выбьется из сил.

Почему я описываю это так подробно? Местные жители создали басню, что этот способ ловли каким- то образом (не понимаю, как именно) отображает повадки Скиллы, которая якобы обитала когда-то на здешней скале. Впрочем, того же взгляда придерживается (опять-таки не понимаю, почему) Полибий.

…Утром следующего дня меня разбудил грохот. Я выбежал из дома и застыл, пораженный пугающей красотой катящегося вала. Море изогнулось исполинским лепестком, огромной волютой, парусом, щитом, чашей, яблоком, округлостью пышной женской груди: в нем была неодолимо сильная, рождающаяся форма бытия. Вал катился бледно голубой и с серым отливом, словно вмещая в себе все оттенки греческого ???????. Гребень его рассыпался пышной белизной, напоминающей снег, эта белизна то и дело падала на прозрачную грузность волны и разбегалась по ней прожилками, делая живую стеклянную громаду похожей на фригийский мрамор.

Помнишь, Луций, как мы изучали особенности морей и явления приливов на примерах Сицилийского пролива и Эврипа[146]? Эратосфен объясняет изменение течения (в Сицилийском проливе два раза, в Халкидском — семь раз в день) разницей уровня в смежных морях, Посидоний ставит это явление в зависимость от лунных фаз, Афинодор и другие исследователи объясняют это по-другому. Помнишь, как мы спорили по этому поводу и сколько остроумных соображений высказали? Как довольны были мы собой, самолюбиво отстаивая собственное мнение, и как все это бледно и пресно в сравнении с тем чудом, какое являет нам природа.

Я вскочил на коня и помчался во весь дух туда, на край Италии — на один из южных мысов, которые хищно простерла здесь в море наша земля, словно Скилла множество лап своих. Мой конь то и дело испуганно храпел, косил своим темным искристым глазом на волны, которые были не волнами, а целыми текучими горами, но повиновался мне безропотно. Не так ли и мы повинуемся какой-то высшей воле, которая заставляет нас метаться у края страха и гибели? Какая сила повернула Спартака от Альп и направила его на Рим?

Я остановился на краю скалы, называемой Скиллей. В тот день ее крутая громада казалась пологим берегом: огромные скопления воды заполнили пролив, образовав вплоть до противоположного берега ровное, белое, дымящееся пространство. Все это пространство казалось одной-единственной распластанной белой волной. Нечто подобное мне случалось видеть только в горах, стоя на вершине, вокруг которой либо белоснежные облака, либо молочно-белый туман. Сходство здесь однако совсем мимолетно: через какое-то мгновение все становится другим. Белая клубящаяся равнина то и дело разверзается безднами, и тогда взору являются удивительные, простые и неповторимые в своей живости краски: темно-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату