Затем сквозь плеск черных волн я услышал журчанье источника. В какой-то миг я подумал, что это журчит Лета — поток Забвения.

Око Смерти — с того шлема — пристально глядело на меня.

Затем я понял, что журчание неведомого источника было ржанием моего коня. Он вернулся. Он простил меня. Его черные глаза дико сверкали самоцветами, настойчиво призывая меня в жизнь. Он склонил ко мне голову: дыхание его было теплым и могучим.

Может быть, и Спартака прощал так заколотый им конь где-то в потустороннем мире? Прощали и все жертвенные кони своих столь почитавших их жертвователей? Прощал октябрьский конь меня — римлянина?

После этого падения я решил остановиться и остановился в Лилибее, потому что этот город — самый удаленный от Сиракуз. Да и от Мессаны, «второй родины» Верреса, тоже.

В окрестностях Лилибея и на склонах Эрика, вплоть до Панорма сохранилось множество захоронений карфагенян и их наемников. Захоронения карфагенских наемников появились здесь главным образом в завершающий период Первой Пунической войны, когда главнокомандующим на Сицилию был послан Гамилькар Барка, отец Ганнибала. Что же касается собственно карфагенских захоронений, то таковых здесь множество и при том самых разных времен, поскольку эта область издревле принадлежала Карфагену. В течение веков захоронения были хранимы суеверным страхом перед заклятиями, наложенными как жрецами своенравных финикийских божеств, так и разного рода африканскими и иберийскими колдунами. Среди местного населения нет недостатка в сорвиголовах, готовых ради денег, даже небольших, почти на что угодно, и все же суеверный ужас — хвала богам! — сберег для моего собрания очень любопытные образцы хранившегося в могилах оружия, причем сберег их не только от грабителей минувших веков, но — невероятная удача! — и от ищеек Верреса.

Народ здесь очень своеобразен: пожалуй, подобного смешения мне еще не приходилось наблюдать нигде — разве что в Александрии. Кроме греков и италиков, встречаются также люди с очень курчавыми волосами и характерно изогнутым носом — потомки финикийцев, как правило, сами о том уже не ведающие: они носят италийские имена и говорят на здешней убогой смеси нашего языка и греческого. Есть также светлоглазые, с легким налетом медного цвета на коже, с лицами, на которых застыла особая наивность, — явно потомки ливийских и нумидийских наемников Карфагена. Оставили здесь своих потомков галлы, иберы, лигуры, а кроме того — сирийцы, наводнившие Сицилию уже относительно недавно. Но самые примечательные и самые необычные — это сиканы, ради которых и сделано это этнографическое отступление. Фукидид считает, что сиканы, наряду с киклопами и лестригонами, были древнейшими жителями Сицилии, переселившимися из Испании, а Тимей — что это потомки автохтонного населения[225]. Несомненно одно — сиканы не похожи ни на какой другой народ, в том числе на прибывших из Италии и родственных нам в какой-то степени по языку сикулов, элимов и моргатов — тоже древнейших обитателей острова.

Сиканы — творения этой земли, и о том, что они вышли из недр ее и до сих пор сохраняют нерушимо связь с ней, свидетельствуют и их телосложение, и весь их облик. Тела их несколько угловаты: широкие, несколько опущенные плечи словно напоминают, что сиканы вылезли из земли, раздвинув плечами породившую их почву; ниспадающие на лоб пряди волос указывают, что земля все еще тянет их к себе, мешая ходить, выпрямившись, а угрюмый взгляд то ли бесцветных, то ли землистого цвета глаз направлен, естественно, снизу вверх. Особая связь сиканов с миром подземным, с одной стороны, и некая отрешенность от мира земного, с другой, и побудили меня в поисках старинного оружия общаться прежде всего именно с ними.

Среди околачивающихся в Лилибее охотников до наживы мне удалось соблазнить деньгами девять отчаянных сорвиголов — шестерых сиканов и трех греков. Сиканы согласились пойти на это дело, полагаясь на веру в здешних богов и на свою особую сверхъестественную связь со здешней землей, греки, наоборот, — на особую, присущую этому народу святотатственную наглость, в которой зачастую стараются усматривать свободомыслие. Отмечу также, что — сколь парадоксально это ни кажется с первого взгляда — у сиканов, благодаря их глубокой вере в собственную связь с потусторонними силами, смелости оказалось больше, чем у дерзких греков.

Общее впечатление о замечательных образцах оружия, приобретенного благодаря этим грабителям — от египетского до Лигурийского, — ты можешь получить, ознакомившись с перечнем, прилагаемым к настоящему письму (там же — указание расходов), однако на одном из них, обозначенном в перечне как «серебряная бабочка», я вынужден остановиться особо.

Один из моих проныр — грек Эврипид (имя этого афинского трагика пользуется огромной популярностью на Сицилии, особенно среди, как правило, ничего не знающего о нем простонародья) — принес однажды удивительнейшую вещь: нечто вроде очень длинного, совершенно прямого кинжала, клинок которого состоит из четырех плотно спаянных между собой лезвий из очень светлого металла. Самым удивительным является острие кинжала, завершающееся двумя парами расходящихся в стороны полукруглых пластин с острыми концами — верхняя пара более узкая, нижняя — более широкая. Вместе эти четыре пластины, действительно, напоминают раскрытые крылья бабочки: отсюда и название кинжала. Рукоять этого странного оружия снабжена двумя поперечными выступами, вид которых уже сам по себе указывает, что они служат для того, чтобы вращать клинок, наподобие винта.

Я был готов щедро заплатить за эту вещь уже только по причине ее совершенно необычного вида, если бы Эврипид не заявил очень уверенно и почти поучительно, что это — настоящий индийский кинжал, использовавшийся индийцами-вожатыми слонов для убийства своих животных, когда те, впав в ярость, становились неуправляемы. Все было бы еще ничего, если бы проныра не сослался при этом на авторитет Ктесия Книдского[226]. В детстве я любил, когда мне читали Ктесия, в частности про тех же слонов в «Индийских историях»: как они пробивают крепостные стены и вырывают с корнем пальмы, как они спят, опираясь о дерево, поскольку не имеют суставов, и особенно, как индийцы верхом на слонах охотятся на мантихора. В эту охоту я часто играл со сверстниками: как выглядел мантихор, мы, естественно, не знали, но не знал этого и сам Ктесий, что давало нам полное право представлять этого сказочного зверя каждый раз по-иному, ничем не сдерживая нашего воображения, устававшего от следования точным знаниям взрослых. В ранней юности я любил Ктесия не меньше — за его прекрасные истории о царице Семирамиде: во мне начинал пробуждаться интерес к женщине и, как истинный потомок бога войны и вскормленника волчицы, я мечтал покорить или хотя бы встретить женщину, похожую на великую воительницу вавилонскую, оставившую по себя навеки память в сказочных висячих садах: я мечтал о гармоничном единении силы и красоты. Впоследствии я убедился в правоте тех историков, которые считают Ктесия законченным лгуном и выдумщиком. И все же я продолжал любить Ктесия — уже именно за эту его детскую склонность к фантазии, пока случаю — а, может быть, Музе Клио, богине серьезной истории, — не заблагорассудилось устроить мне встречу с неким проходимцем-греком, удачно сыгравшем на моем чувстве преклонения перед греческой ученостью.

Это случилось в тот незабываемый год, когда мы с тобой хаживали в дом Сульпиции — нашей великой magistra voluptatum наставницы в наслаждениях, обучавшей нас различным направлениям ars amatoria. Ты, должно быть, помнишь, Луций, что было время, когда я упорно ухаживал за самой Сульпицией. И вот, после ночи, когда я добился величайшей ее благосклонности, «едва Аврора», как говорят поэты, «покинула ложе Тифона» (которому она еженощно, а, может быть, и ежедневно, наставляла рога после его мерзостного одряхления[227]), я помчался на Священную улицу[228] приобрести для владычицы моих желаний какое-нибудь необычное украшение, достойное оставаться на таком мраморном и таком животрепетном теле ее, напоминая о моих «бешенных» (ее слово) поцелуях. Должно быть, все еще завороженный глазами и телом Сульпиции, я забыл совершить возлияние в честь Меркурия (или же моя несравненная учительница залила предназначенным для возлияния вином пламя, зажженное мною в неутомимом теле ее), и обиженный бог торговли и жулья, насупившись, напустил на меня божественно-изощренного пройдоху — ??????????, ??????????? многопревратного, льстивого мыслью[229]. А, может быть, он сам же явился мне, приняв образ загорелого грека в широкополой шляпе с искрящимися игривой мыслью черными глазами-маслинами и нагло оттопыренной кверху не менее черной бороденкой, едва я поравнялся с храмом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату