силой. Искренние ласки Флавии словно сняли с меня некое заклятие.
Я видел восхитительную слегка закругленную возвышенность между распахнутыми ногами, над
В те мгновения
Словно спасительное заклинание, я повторял мысленно:
«Я не люблю тебя».
Однако я мчался, летел за ней в эту бесконечность. Идеальная морская гладь, ??????? моря, из которого изъято тепло и которое казалось мне солнечным и согревало меня в Сиракузах.
Морская гладь, сколь бы идеальной она ни была, должна оборваться. Я знал, что идеальной прямой нет, знал, что если отдамся ей в этом ее образе, это окажется беспредельностью. Я знал, что это — идеальная действительность, которую невозможно схватить за изъян.
«Я не люблю тебя».
Я чувствовал с ней самую совершенную бесконечность, в которой невозможно остановиться, которой никогда не будет конца, хотя бы потому, что у нее не было начала. Она была моей вечностью. Поэтому я повторял снова и снова:
«Я не люблю тебя».
У нас не было начала: она стала моим исцелением от безумия, от любовного безумия. У нас не будет конца: я уйду из этой жизни, не простившись с ней, — она останется со мной в потустороннем мире, если только существует потусторонний мир.
Я знал, что в нашем полете над гладью идеального моря я никогда не натолкнусь на некую заморскую страну — на некую Африку моих детских мечтаний. Я не желал обманываться и обманывать ее: нам принадлежала вечность в одном из ее бесчисленных моментов.
«Я не люблю тебя».
Я постоянно искал встречи с ней, чтобы исповедоваться и исцелиться. В ее лице и в ее голосе было мое отражение. Однажды она сказала: «Насколько ты удивительно прост и насколько необычайно сложен, Луций Сабин!»
«Я не люблю тебя».
Игра наших тел, их ностальгические метания навстречу друг другу были совершенны
С того дня, вернее с той ночи, я хочу видеть ее, говорить с ней, ласкать ее, хочу положить ладонь ей на затылок и впитывать ее удивительное тепло, хочу пить горечь слов отчаяния, когда она рассказывала мне о давних своих обидах, хочу светлого восторга, которым
После убийственной страсти Сфинги-Эвдемонии, давшей мне столько восторгов, после моих метаний по Сицилии, после пристального взгляда Ока Смерти, после того, как я стал Черным Всадником, я оказался вдруг счастлив тем огромным, безграничным счастьем, которое поглощает весь мир и растворяется в нем.
Но уже тогда я мысленно прощался с ней, чувствуя боль, хватающую за горло.
Так свершилось резкое превращение Флавии из женщины внимающей, сострадающей, помогающей, в женщину, причастную любви. Пишу «причастную любви», потому что не могу назвать ее ни любимой, ни любящей, хотя явно было в ней и одно и другое, не знаю только в какой степени: так сомневаюсь я во многих вещах.
Затем, в дни, которые отделили первую ночь любви наших тел от второй, со мной произошло то, о чем так четко пишет Аристотель: «??? ???? ?? ??? ?????? ???? ???????? ?????, ???? ?? ????? ???????? ???????? ???? ??? ??????? ??????????? ?????? ???? ??????????? ?? ?? ????????, ??? ?? ??????? ??? ??????? ??????? ??????????? ??? ????? ? ??? ??? ???? ??? ?? ?? ????????, ????? ?' ?? ?? ????????? ??? ???? ??? ??????? ??? ? ???????? ??? ???? ??…»[259]
Хочу бежать от нее, бежать от угрозы очарования. Это мое малодушие. Мое мужественное малодушие, ибо я не хочу повергать ее в смятение: пусть останется она навсегда такой, какой была в те два утра в святилище Венеры Эрикины — с радостью голубки, улетающей в небо, и с восторгом встречи и любовного благословения.
Вечером четвертого дня после первой ночи любви наших тел она вдруг отшатнулась от моих губ (я хотел поцеловать ее в плечо) и отошла прочь, а я смотрел на нее, видел, как извилистые (а не прямые, как лучи
Я вдруг ощутил себя мальчиком на нашей вилле на левом берегу Тибра, для которого во всем мире было только широкое поле с колосящейся вчера еще зеленой, а сегодня уже золотистой, переливающейся под ветром поверхностью моря, имя которой — Церера (не богиня-женщина, но именно это бледно- золотистое море, в котором
И еще была священная роща Дианы, и была дорога, усаженная тополями. Далеко-далеко — там, где небо прикасалось к земле, виднелось в золотистой дымке солнца, просеянного сквозь голубое небесное сито, нечто
Вот что прочувствовал я тогда, глядя на Флавию, телу которой стало причастно благодаря ласкам мое тело. И было так, словно не было в жизни моей ни долгих лет, в которые мысли мои научились отдаваться стихии красноречия, а тело — стихии битвы, ни познания того, что душа не тождественна телу, как мужчина не тождествен женщине, но и то и другое отрицает противоположное и утверждает его; не было ни взятия Рима римскими же войсками, ни моего восторга в тиши Александрийской библиотеки, когда через такие простые и такие находчивые вычисления Эратосфена я понял, что такое горизонт и почему в морской дали мне мерещилась Африка; не было и тех тоже очень простых, но совершенно дивных звуков фригийской флейты на Лесбосе на следующий день после пьянящего взятия Митилены — тихих звуков, которые окончательно убедили меня, что блаженство умиротворенности сильнее неистовства битвы. Не было даже золотых волос
Я прочувствовал это, совершенно не пытаясь выразить это словами: словами я пытаюсь выразить это только теперь, Луций, и потому, возможно, слов так много и сочтены они между собой как-то неказисто.
И нечто дивное снизошло тогда на меня — то, что мы называем обычно