участь Трои. Мы, племя Трои, вечно будем переживать ее пожар, а греки — вечно расплачиваться за этот пожар.

Как-то, тоже в детстве, я смотрел одну из драм Ливия Андроника о падении Трои. Когда в час ложной победы на сцене появились вдруг хмельные троянские стражники и запели о «полях, где восходит солнце», о «равнинах Элисийских», я почувствовал, что есть обман блаженства, не- существуемость блаженства. Исчез другой берег моря, тот, «не наш» берег моря, который я назвал Африкой. Слезы хлынули у меня из глаз, я рыдал навзрыд, и грудь моя разрывалась, я чуть не задохнулся от рыданий. Мне было тринадцать лет. После этого я не плакал и никогда больше не заплачу.

И потому мы стараемся убить Троянского коня — ежегодно приносим на Марсовом поле в жертву нашему богу-предку, отцу Ромула и Рема, октябрьского коня, пытаясь удержать кровожадное чудовище истории в его логове.

И еще, один стих запал мне в душу в детстве:

????? ????? ??????? ??????? ??????? ?????? ??? ????? ???????????, ????? ????' ???????????, ??? ???????? ?? ?????? ???????? ???? ??????? ??????????? ??????? ?? — ???????, ????? ?? ????? ??? ?'???? ???;[264]

Не знаю, почему, но я забыл, откуда эти стихи… А потом оказалось вдруг, что они тоже связаны с Сицилией.

Почему эти стихи так волновали меня? Не потому ли, что мне никогда не было доступно наслаждение ради наслаждения? Или потому, что для этого мне нужно было забыть обо всем прочем, о всякой скорби, об оружии, которым мы любуемся и которым убиваем, о черепе, который выставляем иногда на пиршественном столе и, если даже не говорим: «Помни о смерти», то все равно помним о ней?

А, может быть, Флавия вызвала у меня отрешение — хотя бы временное — от этой мысли, от этой памяти, и именно поэтому я люблю ее, как жизнь и смерть на одном дыхании, и благодаря ей думаю не о перемене гераклитовской реки, войти в которую можно только однажды, но о ее неиссякаемой жизненной свежести?

Как замечательно подметил Аристотель: «??? ???? ??????????? ?? ????????? ?????, ??? ?????? ??????? ? ????????? ?? ???????? ??????!»[265]

Представь себе: она сумела разглядеть во мне доброту. Я не верю в мою доброту, не верю. Помнишь, когда мы плыли с Кипра на Родос, у берегов Киликии за нами погнались пираты? Я взял лук и принялся расстреливать их (главным образом, их гребцов), а ты прикрывал меня щитом. В какой-то миг ты взглянул на меня, ужаснулся, но затем усмехнулся и сказал: «Откуда в тебе столько злости, Луций Сабин?» Они все-таки догнали нас и зацепили «воронами»[266]. Себе же на горе…

Я не верю в мою доброту, и все же… ????? ?????????? ?????[267]. Может быть, за это я люблю ее? И за это тоже?

Она сказала мне о моей доброте через несколько дней после нашей второй ночи, раздумывая о том, правильно ли поступила, отдавшись мне. Я искренне удивился и сказал, что в доброту мою я не верю. Я сказал, что обладаю рядом других прекрасных качеств, которые при определенных обстоятельствах могут восприниматься как доброта. Тем не менее, она настаивала.

А через какой-то час, когда мы снова оказались у нее в доме, у нее вдруг прорезалась враждебность ко мне. Она стала нападать на меня за то, что совсем недавно так нравилось ей. При этом она то и дело повторяла: «Мне, конечно же, нет до этого никакого дела…» Я пытался защищаться. Она настаивала. Защищался я вяло. Это был первый и единственный раз, когда говорила больше она. Однако говорила она опять-таки исключительно обо мне. Я отвечал со всей серьезностью, хотя и очень скупо. Посреди этого весьма хладнокровного спора я сказал, что очень желаю ее. Она ответила: «И я тебя тоже желаю».

Она нападала все энергичнее, словно желая вызвать во мне сопротивление. Она договорилась до того, что обвинила меня в совокуплении с деревьями (в переносном смысле, конечно). Возражать я не стал. Я подошел к ней и положил голову ей на колени. Она продолжала свои нападения, однако уже с каким-то сомнением. Я попросил ее положить мне на голову ладони. Она сделала это, но нападений, правда, уже вялых, не прекратила.

Затем она поднялась и повела меня на ложе. Это была наша третья ночь.

Когда Флавия разделась, снова явив столь желанную мне наготу свою, она желала меня до трепетности каждой частицы своего тела, до дрожи в голосе, но сомнение вдруг охватило ее, и она прошептала: «Он ведь так любит меня…». Тело ее раскинулось передо мной, готовое принять меня, готовое отдаться моему порыву и моей нежности и восторженно следовать им. Ее сомнение на мгновение проникло в меня: оно было как легкая горечь фунданского вина, ощутимая только при первом глотке. Я сделал этот первый глоток, после которого приятный жар разлился в груди, вызывая прилив силы. Возникает чувство, будто противник нанес тебе самый сильный удар, на который он только способен, но ты выстоял, и уже знаешь, что выстоишь и впредь. За это я люблю фунданское.

Я вошел в нее, и сомнения наши рассеялись с первым же рывком моего тела. В том нашем ласкании я отдавал ей силу, а она отдавала мне блаженство. Никогда еще ласки наши не исходили такой мягкостью: несмотря на мой порыв, на наш общий порыв, мы словно утешали и успокаивали друг друга. Когда мы исчерпались, она сообщила мне об этом с усталым восторгом. Я смотрел на наши тела, прильнувшие друг к другу: мое было совершенно нагое, ее — прикрыто только на груди легкой туникой, и эта туника, словно выражавшая ее сомнения, ее угрызения совести по отношению к тому, другому, еще больше подчеркивала наготу ее зада, прильнувшего к моим чреслам, распахнувшись восхитительной двойной раковиной, наготу ее округлых бедер, ее стройных ног, еще больше подчеркивала, что тело ее желало меня и только меня, только моего тела, и уже в теле моем — не только тела.

После того, как она сообщила мне, что ее телесная страсть исчерпалась, оба мы погрузились на несколько мгновений в удивительную легкость: мы отдали друг другу наши тела целиком и больше не чувствовали их.

Затем она стала прорицать.

Она говорила, что в жизни моей все будет хорошо. Она желала защитить меня от всех моих внутренних метаний. Она желала и сама прильнуть к тому блаженству, которое давала мне. Она дарила мне нежность, которой предстояло хранить меня в грядущем, словно несокрушимым панцирем. Она окутывала меня нежностью, как мать — свое любимое дитя.

Впрочем, здесь следовало бы добавить «должно быть», ибо я могу только предполагать существование этого чувства: я ведь вскормлен молоком волчицы.

Прорицала ли она мне тогда по особому присущему только ей наитию, в силу своего особого дара мягко и легко ощущать будущее, или же попросту слишком много нежности испытывала она ко мне в те минуты?

Чувством, каким-то особым внутренним ощущением она устремляется прямо к сущности, мгновенно достигая того, к чему я добираюсь только после множества поисков, рассуждений, сомнений, порой весьма мучительных.

Обладает ли она пророческим даром?

В постели я вгонял в нее ясновидение лучше, чем ядовитые испарения Дельфийской расселины или жевание лаврового листа в пифию, и притом не вызывая у нее боговдохновенного умопомрачения, а,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату