сохранять свою насыщенность. В такие минуты мне хочется остаться с ней навсегда — любить ее любовью не только божественной, но и земной. Я словно становлюсь бессмертным Улиссом рядом с утратившей бессмертие Калипсо. В такие минуты мне хочется отказаться от возврата в Рим, от свидания с возлюбленной моей Александрией. Но я знаю, что высота Фаросского маяка и еще пуще — бездны Великой Библиотеки будут неустанно кружить мне голову, а оскал Капитолийской волчицы будет неодолимо звать меня на родину. Впрочем, Лаций — и ее родина тоже… Мечты влюбленного…
А иногда она вдруг исполняется восторга мной — восторга самого искреннего и совершенно неожиданного. Тогда столь любимый сердолик вдруг совершенно исчезает из ее глаз, и там появляется нечто, что я сравнил бы только с золотом, если бы золото не было металлом. Тогда во всем мире остаются только ее глаза, и даже не глаза, а временно нашедшее себе приют в ее глазах золотое свечение. Самое замечательное, что это свечение вызывают в ней не мои ласки, а нечто иное, о существовании чего во мне я даже не думаю или, по крайней мере, не придаю этому особого значения. В такие минуты всякое восприятие ее как сочного зрелого плода, в который нужно поскорее впиться, совершенно исчезает, и существует только юность мира, чье периодическое бессмертное повторение передаваемо только неповторимым словом
Однажды я сказал ей: «Сегодня ты была особенно красива, но я совершенно не помню твоего лица».
«Все, что происходит, — к лучшему».
А я мучился, задаваясь вопросом: «к лучшему» — то, что я видел ее красоту или то, что я не помнил ее лица?
Я уже писал тебе, Луций, что любовь для меня — огромная сила, позволяющая ощутить свою причастность к мирозданию. Сила огромная настолько, что сознание ее вызывает у меня благоговейный ужас.
Дважды в жизни моей ощутил я эту причастность: в первый раз — с Танаквил, когда я как-то ночью взял ее за руку (об этом я тоже писал тебе в одном из писем), второй раз — с Флавией. Оба раза я понял это, когда их не было рядом: с Танаквил — когда смотрел на круглый цветник в саду, с Флавией — когда смотрел на приземистую круглую башню у Панорма.
Между цветником и башней огромное различие. Думаю, что это совершенно случайно, что это ничего не значит, и все же… С Танаквил у меня было только касание рук. Потом, утром, был поцелуй: наши тела льнули друг к другу, льнули страстно и очень нежно — возможно, потому что знали о невозможности соединения.
Телом Флавии я наслаждался, и сам давал ему наслаждение. Как ни странно, ее тело я помню гораздо лучше ее лица. А ведь ее вдумчивость должна бы запечатлеть в памяти моей прежде всего ее лицо, ее серьезность. Впрочем, память моя легко восстанавливает размеренность ее голоса. И тем не менее, образ оставшийся со мной, — это ее нагое тело и прежде всего — округлость бедер, восхитительно суживающаяся у пояса, резко ниспадающая прямыми линиями ног и рассеченная посредине трещиной чресл с восхитительной темной мякотью — влажной и волнующей. Такой Флавия осталась в моей памяти после первого нашего ласкания, когда она забылась дремой, а я смотрел на нее со спины. Столь же влажными и волнующими были, пожалуй, только ее распахнутые уста с неистово мечущимся внутри языком, жаждущим упругого, поглощающего поцелуя. И еще столь же влажными и волнующими бывают женские глаза, когда внутри них наворачивается слеза. Пожалуй, прав Фалес, считавший влагу первоосновой всего сущего.
Помню удлиненные соски ее небольших грудей, путавшиеся у меня между пальцами.
Мы с ней — как Алфей и Аретуза. Помнишь изящный миф о влюбленных родниковых божествах? Аретуза плещется здесь, у Сиракуз, принимая воды свои от Алфея, текущего за морем, в Греции. Воды их одинаковы на вкус — в них незамутимая чистота, утоляющая жажду. Я знаю, что это — несуразность, ибо между ними целое море со всей его безбрежностью, с его волнениями, бурями и — что самое непреодолимое — спокойствием. Оба мы причастны этому морю, но оно разделяет нас…
Наше соединение, мое соединение с Флавией, порой кажется мне тоже совершенной несуразностью, чуждой действительности: и между нами тоже море. Но именно по причине нашего соединения, такого нежданного и такого прекрасного, мне кажется иногда, что рассказ о чаше из Олимпии, якобы принесенной течением Алфея через море в Сиракузы, не такая уж несуразность.
Кстати, на старинных карфагенских монетах Таннит представлена очень похожей на Аретузу.
Однажды вечером, когда она снова легко потягивала свое золотистое фалернское, и все вокруг было легким и золотистым, я напомнил, как мы пили за исполнение наших самых сильных желаний.
«Ну, и что же?», — легко протянула Флавия, чуть запрокинув голову и прищурив глаза, как она делает всегда, когда настораживается и желает скрыть настороженность.
«Они исполнились оба», — ответил я. — «Я обрел успокоение, а ты
«Ну, и прекрасно», — выдохнула Флавия с легким оттенком удовлетворения.
«Только желание твое исполнилось так же, как исполнилось желание Креза».
Увидав на лице у нее недоумение, я спросил, знает ли она, как Крез вопрошал Дельфийский оракул о войне с персами. Флавия этой истории не знала, и я рассказал ее.
«Ты любима, но без взаимности».
«Взаимность подразумевается само собой», — слегка забеспокоилась Флавия.
«Ничто не подразумевается
Если ей даже дано полюбить меня, она не полюбит меня так, как
Ей не дана моя страсть, даже невидимая — рассыпанная всюду, словно по мировой сфере Эмпедокла…
Мое чувство неизмеримо сильнее ее восторга. И в этом поединке с женщиной-амазонкой я обречен выйти победителем. О, моя гордыня…
Впрочем, может быть, она и полюбит меня
Ей не дано… Она не в силах… Слишком разный свет у наших звезд, несмотря на то, что, встретившись друг с другом, они слились в совершенно восхитительном сиянии. О, если бы они остались в такой конфигурации хотя бы до того дня…
А может быть, прав Гераклит: ??????? ?????? ??????? ????????[269] ?
Я люблю ее.
Полюбить не сразу, но после восприятия ее в течение продолжительного времени, со всеми ее неказистостями, а затем вдруг постичь сокрытое в ней богатство и отдаться ему. Полюбить, не испытав влюбленности, — не как ???????????? ????, не как внезапно налетевшую освежающую летнюю бурю, но как медленно приходящую осень с ее щедростью плодов и насыщенностью красок, с грубыми шутками и срамными обрядами сельских праздников, с успокоением солнечного неистовства и с прозрачностью воздуха.
Я люблю ее как наш короткий и верный римский меч, без изысканных греческих украшений, без удалого сирийского блеска, без устрашающей германской громоздкости. Такими вот простыми и