возможно, через тысячелетия, Корабль в черных пределах какого-нибудь далекого сектора галактики узнает или разнюхает ответ. Может в контексте этого ответа окажется и объяснение цели жизни, этого хиленького лишайника, цепляющегося, иногда и отчаянно, за крошечные крупинки материи, парящие в невыразимой безмерности, не знающей и не заботящейся о существовании такой вещи, как жизнь.
30
Гранд-дама сказала:
«Итак, пьеса окончена. Драма подошла к концу и мы можем покинуть эту суматошную, беспорядочную планету ради чистоты космоса.»
Ученый спросил:
«Вы полюбили космос?»
«Будучи тем, что я есть, — отвечала гранд-дама, — я ничего не могу полюбить. Скажите мне, сэр Монах, что же мы такое? Вы хорошо находите ответы на эти дурацкие вопросы».
«Мы — сознания, — сказал Монах. — Мы знание. Это все, чем мы должны были быть, но мы все еще цепляемся за разнообразный скарб, который мы когда-то с собой влачили. Цепляемся за них, потому, что думаем, будто они придают нам личности. И вот она, мера нашего эгоизма и самонадеянности — что такие образования, как мы, все еще боремся за личности. A также и мера нашей недальновидности. Ибо для нас есть возможность образовать куда большую личность — нас троих вместе — нежели те маленькие персональные личности, на которых мы продолжаем настаивать. Мы можем стать частью вселенной — мы даже, возможно, можем стать вровень со вселенной.»
«Ну, однако же, вы и тянете свои речи, — заметила гранд-дама. — Когда вы начинаете, никогда нельзя сказать, долго ли вы будете продолжать. Откуда вы можете знать, что мы станем частью вселенной? Начать с того, что мы понятия не имеем — чем может быть вселенная, так как же мы можем воображать, будто станем такими же, как она?»
«В том, что вы сказали, много истины, — согласился ученый, — хоть я и не имею в виду какой-либо критики ваших мыслей, сэр Монах, когда говорю это. У меня самого в моменты уединения возникают примерно такие же мысли и мысли эти, должен признаться, оставляют меня в немалом замешательстве. Человек, я полагаю, исторически смотрит на вселенную, как на нечто, появившееся в результате чисто механической эволюции, могущей быть объясненной, по крайней мере отчасти, законами физики и химии. Но вселенная, развившаяся таким образом, будучи механическим построением, никогда не создала бы ничего достаточно напоминающего законченный разум, так как не была бы для этого предназначена. Механическая концепция, по-видимому, что-то объясняет; вовсе не объясняет разума и мысль о том, что мы живем именно в такой вселенной, идет вразрез со всякой логикой, которая мне доступна. Конечно, вселенная — нечто большее, хотя, пожалуй, только так и могут ее объяснить в технологическом обществе. Я спрашивал себя, как она может быть построена; я спрашивал себя, для какой цели она построена. Конечно, говорил я себе, не в качестве простого вместилища, чтобы содержать материю, пространство и время. Конечно она более значительна. Не предназначена ли она, спрашивал я себя, быть домом для разумных биологических созданий, и если это так, то какие факторы дошли в своем развитии до того, чтобы создать такое место и, собственно, что за конструкция послужила бы именно такой цели? Или же она была создана просто как философское упражнение?»
«Или, — продолжал он, — в качестве символа, который не может быть ни воспринят ни понят до того отдаленного дня, когда последняя чистка биологической эволюции произведет некий невообразимый разум, который в конце концов сможет узнать причину и цель вселенной? Встает также вопрос, что за разум потребуется, чтобы достигнуть такого понимания. Всегда, по-видимому, должна быть граница для каждой фазы эволюции, и никак нельзя быть уверенным, что такая граница не отрезает возможность достижения разума, необходимого для понимания вселенной.»
«Может быть, — заметила гранд-дама, — вселенная вовсе не предназначена быть понятой. Быть может, фетиш, который мы делаем из понимания — не более, чем ошибочный аспект нашего технологического общества.»
«Или, — прибавил монах, — философического общества. Может быть, это более верно для философского общества, чем для технологического, ведь для технологии все до лампочки, лишь бы двигатели вертелись, да сходились бы уравнения.»
«Я думаю, оба вы ошибаетесь, — возразил ученый. — Любому разуму должно заботиться о себе. Разум непременно должен подгонять себя к границам своих возможностей. Это проклятие разума. Он никогда не оставляет владеющее им создание в покое; он никогда не дает ему отдыха, он гонит его все дальше и дальше. В последний миг вечности он будет ногтями цепляться за последний край пропасти, брыкаясь и вопя, лишь бы ухватиться за последний клочок того, за чем он в то время мог бы охотиться. А за чем- нибудь он будет охотиться, тут я готов держать с вами пари.»
«Как это мрачно у вас выходит», — сказала гранд-дама.
«Рискуя показаться каким-нибудь напыщенным и безмозглым „патриотом“, — ответил ученый, — я все же могу сказать: мрачно, но величественно.»
«Ничто из этого не указывает нам путь, — сказал монах. — Собираемся ли мы прожить еще тысячелетие, как три раздельных, эгоистичных, самодостаточных личности или же мы отдадим себя за шанс стать чем-то еще? Не знаю, чем может быть это что-то, может быть оно будет равным вселенной, может быть — само будет вселенной или же чем-либо меньшим. В самом худшем случае, я думаю — свободным сознанием, отъединенным от времени и пространства, способным переместиться куда угодно, а может быть и когда угодно, куда мы пожелаем, не говоря уже обо всем остальном; поднявшимся над ограничениями, наложенными на нашу плоть.»
«Ты нас недооцениваешь, — сказал ученый. — Мы провели в нашем теперешнем состоянии только тысячелетие. Дай нам еще тысячу лет, дай нам еще десять тысячелетий…»
«Но это будет нам чего-то стоить, — сказала гранд-дама. — Это не придет задаром. Какую цену бы, предложили вы, сэр Монах, за это?»
«Мой страх, — ответил монах, — Я отдаю свой страх и буду рад этому. Это не цена. Но это все, что у меня есть. Все что я могу предложить.»
«А я — свою стервозную гордыню, а наш мастер Ученый — свой эгоизм. Ученый, отдадите свой эгоизм?»
«Это придет трудно, — сказал ученый. — Может быть, наступит время, когда я не буду нуждаться в своем эгоизме.»
«Ну, — сказал монах, — у нас есть еще Пруд и божий час. Может быть они дадут нам моральную поддержку, а может быть, и какой-нибудь стимул — даже если это будет стимул убраться от них подальше.»
«Я думаю, — сказала гранд-дама, — что мы в конце концов так и сделаем. Не уберемся, как вы говорите, от кого-то подальше. Я думаю, что в конце концов, то, чего мы хотим — убраться от себя. Мы скоро так устанем от собственных крошечных „я“, что будем рады слиться с двумя другими. И может быть, мы в конце концов достигнем того благословенного состояния, когда у нас вовсе не будет „я“.»
31
Никодимус ждал возле угасшего костра, когда Хортон вернулся от Пруда. Робот упаковал тюки и сверху на них лежал томик Шекспира. Хортон заботливо опустил кувшин, оперев его на тюки.
— Хотите взять еще чего-нибудь? — спросил Никодимус.
Хортон покачал головой.
— Книга и кувшин, — ответил он. — По-моему, это все. Керамика, которую собирал Шекспир, ничего не стоит в создавшемся положении. Не больше, чем сувениры. Когда-нибудь сюда явится кто-то еще, люди