«А в скверную историю, похоже, я вляпался, — безнадёжно подумал он про себя. — Это что же такое у нас нужно сотворить, чтоб тебе дали и звезду, и подполковника, и должность комполка? Какую гадость?..»
В сорок первом он делал по два вылета в день, ходил на своём дохлом «Ишаке»[65] на «Мессеров» в лобовую — и ничего, только сердце норовило выскочить изо рта, а тут… «Что-то уж больно всё сладко, как бы в итоге горького не нахлебаться…»
— Ну, надеюсь, капитан, у вас слова не расходятся с делом. — Штатский надел очки, сунул окурок в банку и важно протянул хваткую короткопалую руку. — Вы уж не разочаруйте меня. И, главное, не разочаруйте товарища Кагановича.
Пальцы у него были на ощупь какие-то неживые, словно шланги охлаждения. Казалось, это не рука человека, а щупальца какой-то машины. Безжалостной, бездумной, бездушной… Но очень здорово исполняющей то, к чему предназначена.
— Сделаю всё, что в моих силах, — отнял ладонь Фраерман и с облегчением вскинул руку к голове. — Разрешите идти? Готовиться к полёту?
— Идите, — кивнул штатский, скривился непонятно отчего, полез в карман и вытащил банку монпансье. — И не забудьте про личный контроль товарища Кагановича!
Легкомысленная жестянка весёлой сине-белой раскраски странно контрастировала с суровой требовательностью голоса. Так и тянет предположить, что в коробочке не конфеты, а яд.
Фраерман развернулся налево кругом и, выходя из землянки на свет, незаметно вытер руку о штаны. «Чтоб ты подавился. Вместе с товарищем твоим, Кагановичем. Сюда бы вас с „худыми“[66] в вертикаль…» Сплюнул, выругался про себя, вытащил «Первомайский»[67] и, без вкуса закурив, двинулся на край аэродрома. Там, на опушке леса, под прикрытием густых ёлок, была устроена стоянка самолётов его полка. Сейчас она выглядела осиротевшей — вторая и третья эскадрильи находились на задании. И ещё бабушка надвое сказала, все ли к вечеру заполнятся места. На войне, чёрт бы её побрал, как на войне, — скверно.
Зато вот «Яша» Фраермана был на своем козырном месте и в лучшем виде — под берёзой. Туг же присутствовал и авиамеханик, соплеменник Ефима по имени Гад[68] Соломон. Щуплый, сутулый, в замасленном комбезе, поди догадайся, что на самом деле орденоносец и майор. И чёрта ли ему здесь?
Чёрта Фраерман помянул отнюдь неспроста. Всё, что касалось «Яши» и Гада, было сплошная мистика, загадка и пережиток. Того самого культа. Как хочешь, так и понимай, а факт не отменишь.
Получил «Яшу» Ефим в самом конце зимы, новеньким, сияющим, только с завода. Истребитель был что надо, скоростной, манёвренный, вооружённый до зубов,[69] способный потягаться на равных с обнаглевшими «Мессершмиттами». Это тебе не норовистый «Ишак» и не четырёхкрылая, похожая на мокрую курицу «Чайка»…[70]
Истребитель прибыл не сам по себе, а в сопровождении личного, можно сказать, авиамеханика Гада. Да не какого-нибудь старшины и даже не майора инженерно-авиационной службы, а инженера-майора.[71] Это при всём при том, что инженер полка имел четыре звёздочки при одном просвете.[72] А тут целый майор, да ещё какой: строгий, при ордене Ленина, стриженный под полубокс и с горбатым носом. Одно слово — орёл!
— Фима, послушайте сюда, — с ходу заявил он Фраерману. — Это вам не дирижабль, это таки кошерный моноплан, построенный на деньги синагоги. Так что летайте, Фима, не налево, а направо, и вперёд, к победе над врагом, а не назад.
Практически сразу начались чудеса. «Яша» летал действительно кошерно и вперёд к победе. Его чудесным образом не брали ни авиапушки, ни зенитки, ни пулемёты. Зато «Мессеры» немецких асов падали при встрече с ним, как по волшебству. За неполные четыре месяца Фраерман угробил девятнадцать фрицев и получил от своих прозвище, само собой за глаза, «Жид Порхатый». Не «пархатый», как вы наверняка подумали, а от слова «порхать». Его наградили, произвели в капитаны и пропечатали в газете, где назвали сталинским соколом с красными крыльями, вырывающим печень у циклопа фашизма… [73] А вскоре начали обнаруживаться вещи ну просто невероятные.
В укромных, недоступных постороннему глазу местах «Яши» Фраерман стал находить странные знаки. Нарисованные красным, на диво таинственные, чем-то очень похожие на памятные ему с детства буквы в Талмуде. А затем однажды глубокой ночью Ефим подсмотрел, как Гад Соломон, сменив майорскую фуражку на кипу,[74] кружился вокруг «Яши», вроде бы приплясывая, истово раскачиваясь и нараспев произнося то ли заклинания, то ли проклятия, то ли молитвы…
На прямой вопрос, что бы это все значило, товарищ инженер-майор не ответил. И начал суриком при свете трех свечей подкрашивать на киле у «Яши» алые звёздочки, символизировавшие число побед. Звёздочки, что характерно, были шестиконечные, библейские, называемые ещё звёздами Давида…
Больше Фраерман вопросов не задавал. Может быть, оттого, что в строгой бархатной ермолке Соломон был так похож на его раввина папу. Эх, сука-память… Красное, белое…
…Майор стоял на крыле истребителя и копался в кабине, чем-то похожий на страуса, зарывшегося головой в песок. Фраерман знал, что на самом деле страусы так не делают. Он подошёл, кашлянул и обратился к тощему Соломонову заду:
— Гад Израилевич, шалом. Ну как он там?
— Фима, ты ещё спрашиваешь! — Авиамеханик спустился на землю и принялся оттирать бензином что-то красное с рук. — Чтобы я так жил. Все заряжено в лучшем виде. С песнями полетишь. Хава нагила, хава нагила, хава…[75]
От него пахло бензином, краской и одеколоном «Шипр». И похож он сейчас был не на страуса, а на подвыпившего клезмера.[76]
— Да, хава неранена, хава неранена…[77] — в тон подтянул Фраерман, однако долго веселиться не стал, полез лично осматривать стати «Яши». Проверил, совмещена ли риска на коке и винте, имеется ли люфт в рулях и элеронах, не сдулись ли пневматики резин колес шасси, закрыты ли — и правильно ли закрыты — замки капотов. Не забыл про киль, про костыль, про рули, про уровень топлива в бензобаке — проконтролировал его со знанием дела, визуально, отвинтив гермокрышку горловины. Снял защитный чехольчик с трубки Питто,[78] похлопал самолёт по капоту, словно верного боевого коня, хотел было забраться в кабину, но тут Гад Соломон прекратил петь.
— Фима, — сказал он, — ты что, уже не понимаешь по-русски? Всё здесь заряжено в лучшем виде. Довольно головных болей, пойдём-ка лучше поедим. Наши прислали посылку — второму фронту и не снилось. Как ты насчет мацы, сгущёнки с шоколадом и биробиджанской кошерной тушенки? А? Да под полётные сто грамм? Времени до полуночи у нас вагон…
«Откуда он знает? — мысленно изумился Ефим. — Про полночь?..»
А впрочем, не так уж это было и интересно.
— Маца, — выговорил он мечтательно. — Сгущёнка..
Варенцова. Туманный день
Ночью Оксана спала плохо. Любая поза оказывалась неудобной, простыня норовила собраться складками и жгутами, а в голову лезли сплошь тёмные, беспокоящие мысли. О пресловутом управлении «Z», о пещёрских болотах и о том, а не опаснее ли этих самых болот будут подковёрные интриги начальства… Оксана ворочалась, занималась аутотренингом, вздыхала, шугала ни в чём не повинного Тишку, вставала глотнуть воды, дважды включала телевизор, работавший от спутниковой тарелки… И с тихим ужасом косилась на стрелки часов, подползавшие всё ближе ко времени непременной побудки.
Её сморило, когда было уже совсем светло, — калачиком в кресле перед экраном, вполголоса (чтобы не потревожить соседей) бубнившим о тайнах экстрасенсорики. Быть может, эта-то передача и навеяла Оксане весьма странный сон, которому по её личному опыту вроде неоткуда было взяться. Она увидела