Когда я женился, моя благоверная познакомила Цыферова с подругой, манекенщицей Натальей, с которой Цыферов тут же расписался, «спас манекенку от безрадостного одиночества», «почувствовал взаимное душевное проникновение». Некоторое время мы дружили семьями (почти породнились), но после того, как заимели детей, стали видеться редко, чаще перезванивались:
— Я все вспоминаю, как мы с тобой гуляли по Москве, когда были свободными, хе-хе, — посмеивался он. — Теперь уж не погуляем. Вон моя уже грозит половником, хе-хе. Того гляди огреет по кумполу. У нас неразрешимые разногласия… А писать… пишу понемногу. Задумал впечатляющую серию. Так что, готовь красочки рисовать…
Но больше его сказки я не рисовал. Он умер внезапно от сердечного приступа. На его похоронах было множество красивых, печальных женщин; некоторые пришли с детьми — как мне показалось, похожими на Цыферова. Через много лет, когда я руководил изостудией, одна старушка привела ко мне мальчугана с папкой рисунков к сказкам.
— Петя Цыферов, — назвался юный художник.
Я посмотрел на старушку.
— Это сын Геннадия Цыферова. Был такой сказочник. Может быть слышали?
И я вдруг узнал в старой женщине тещу Цыферова, и напомнил ей о себе.
— Да-да, помню, — нерешительно кивнула старушка, — все помню… Гена был таким галантным, всегда дарил мне цветы… Сейчас таких мужчин нет.
Мужчины может быть и есть, но таких сказочников нет точно. Я уверен, когда-нибудь сотни людей будут приезжать издалека, чтобы только взглянуть на его могилу.
У вас есть мечта?
Мой своеобразный друг Ким Мешков на фотографии красуется озорной улыбкой.
Смешной, необузданный Мешков дразнил публику эпатажным видом и выходками. Видок у него был тот еще! Седые волосы, лежащие на плечах, мушкетерская бородка и усы, ковбойская шляпа, яркий клетчатый пиджак, жилетка, бант или жабо, или красный шарф, завязанный немыслимым узлом; зимой он носил волчью шубу и шапку из рыси, и постоянно крутил на пальце ключи от старой «девятки» (в нее садился царственно, словно это не старая колымага, а новый «мерседес» и мечтал заиметь «романтический транспорт» — лошадь с каретой). Он ходил покачиваясь, раскинув руки, словно поскользнувшись на какой- то кожуре, никак не может с нее сойти; войдя в ЦДЛ, сразу направлялся к зеркалу, рассматривал себя и так и сяк, прямо упивался своим папуасским видом, только что не говорил: «Я себя безмерно люблю».
— Главное, иметь мечту, радость души, и свой стиль, — вразумлял собратьев по перу Мешков. — И, конечно, у художника должен быть художнический вид, а работа — это уж как звезды сойдутся.
У него, себялюбца, был не только свой стиль и исполинские планы (заиметь свой театр), но и свой гимн (сам сочинил).
Невысокий, худощавый, легкий, летучий, азартный, с раскрепощенным воображением и обжигающим темпераментом, он то и дело устраивал клоунаду, выкидывал экстравагантные вызывающие штучки — например, на мой юбилей полез на сцену Малого зала с собакой («Сергеев собачник, это ему мой сюрприз!» — сказал). То и дело всех ошарашивал неожиданными фразами: «Ты мне не интересен»… «Это не деньги, а слезы — пусть засунут их себе в ж… Верно я говорю, а?». «Из жены сына (приемного) так и прет сексуальность, она вся, как большой половой орган»… А незнакомых людей непременно спрашивал:
— У вас есть мечта? — и дальше, развивая эту тему. — Без мечты человек бездушен, его чувства заблокированы. Мечта ублажает душу. Чем красивей мечта, тем возвышенней душа.
Ну и конечно, кукольные пьесы, которые писал Мешков, имели массу странностей, вычурности, филологических изысков и крикливых или оригинальных названий, вроде: «Когда зацветают слоны». «Звездный мир и незвездный соприкасаются». Понятно, писать просто и ясно сложнее, чем создавать что- то вычурное; К тому же, с возрастом человек идет от сложного к простому, но Мешков с возрастом все больше нагромождал свои творения наворотами и был уверен, что «расширил понятие красоты». Не только я, но и многие литераторы ничего не могли понять. Серьезный прозаик Александр Барков называл их «полуфабрикатом», «убористыми бессмысленными текстами». Руководитель литературной студии при ЦДЛ М. Златогоров (Гольдман) говорил Мешкову:
— Вы милый человек, но не пишите сказки, займитесь чем-нибудь другим.
Причудливое творчество Мешкова органично сочеталось с его пестрой внешностью. Честное слово, иногда он слегка напоминал садовника формалиста, особенно когда раскрашивал свою речь приправами: «сладкий миг», «срываю цветы удовольствия», «это розы для моих глаз», «праздник моего сердца» и прочий праздничный мусор; частенько делал всякие вкрапления: «дескать», «либо», «помилуйте сударь», «господь с вами»… В его пьесах я ничего не понимал, тем не менее, они шли во всех детских театрах страны, и он получал неплохие проценты от сборов (но не очумел от успеха).
Как-то, не помню в связи с чем, я процитировал Мешкову Толстого: «Великие произведения потому и великие, что понятны всем». А он мне, поглаживая седую шевелюру:
— Отнюдь. Есть выражение «публика дура». Это о взрослых зрителях — дескать, они напичканы трафаретными истинами, либо закостенелыми формами, определенным языковым пространством; все новое у них вызывает отторжение. Многие судари и сударыни еще не поднялись до понимания моих пьес, а вот дети встречают их на ура. Для них мои пьесы праздник сердца. Детское воображение не сковано опытом, потому и необычные герои и новые словечки для них восторг души. Сейчас пишу сказки «Робот один» и «Робот два». Там у меня роботы все делают лучше человека. Я уверен, скоро роботы будут писать сказки. Но у них нет души, в этом вся суть… Вообще, скажу тебе, чтобы писать сказки для детей, надо оставаться в детстве, не взрослеть по большому счету. И иметь чистую душу. Не зря немцы говорят: «хорошие люди всегда чувствуют себя детьми». И я уверен — в каждом большом художнике живет и ребенок. Об этом и Экзюпери говорил: «Писатель приходит из мира своего детства».
И все развлечения Мешкова были какими-то не настоящими, какими-то искусственными бравадами: в компании (не только своих актрисуль) он каждому отводил определенную роль и на ходу придумывал мизансцены (его постоянно окружало шумное беспорядочное общество, радостная суета). Да, собственно, вся его полнокровная жизнь напоминала инсценировку, бесконечный телесериал без передышек, и в этом он действительно был глубоко театральным человеком.
А как он представлял людей друг другу?! Заслушаешься! Чего только не нагромоздит вокруг человека! И, то церемонно, напыщенно, то сумбурно, с преувеличенным пылом. Но что странно, никто не уставал от его говорильни.
Я познакомился с Мешковым в библиотеке «Ленинке» в середине пятидесятых годов — да, именно, почти полвека назад! Тогда я снимал комнату за городом, и работал грузчиком на станции Москва-товарная, а в библиотеке занимался самообразованием. Понятно, рядом со мной неустроенным, Мешков выглядел бойким, преуспевающим «стилягой». Он был старше меня на два года, уже считался драматургом (где-то на периферии поставили его пьесу), и сразу взял надо мной шефство: снисходительно учил уму-разуму (случалось, и жестко давил на меня: «Не буди во мне зверя!»). Лет через пять, когда я устроился декоратором в Вахтанговский театр, Мешков сменил тон на дружеский, а еще лет через десять, когда у меня вышли первые книжки, — и на уважительный.
В курилке «Ленинки» Мешков затмевал всех, был ярче и притягательней самых колоритных завсегдатаев. Во-первых, сигареты носил в портсигаре и курил их, вставляя в длиннющий, с флейту, мундштук, во-вторых, ежедневно рассказывал замысловатый сюжет новой пьесы, при этом сильно возбуждался, демонстрировал эффектные жесты — его эмоции прямо перехлестывались через край. (Кстати, он, как Черчилль, читал одновременно три книги и столько же пьес одновременно писал). В- третьих, его голова была забита немыслимыми идеями — например, построить «мускулолет» (тысяча велосипедистов разгоняли некое летательное изделие, десять поднимались в воздух и продолжали отчаянно крутить педали). В-четвертых, он был неиссякаемый тусовщик: постоянно сколачивал компании, и всех тащил на нелегальные выставки и сборища у памятников, где читали стихи левые поэты, и всюду был