жизни, а на закуску и о вере порассуждаю.
На эту удочку попадается и критик Валерия Пустовая: “Захар Прилепин вырывается из войны, когда-то “благословившей” его на литературу. Его роман позволяет говорить не только о пережитой автором конкретной войне в Чечне, но и о войне вообще, о жизни и смерти, а также о композиции, особенностях авторского языка, символах и метафорах — в общем, обо всем том, что делает военную прозу не продуктом войны, а произведением искусства”. Получается, что по-настоящему ценится не полотно в целом, как культурный факт, а инструментарий, посредством которого оно создавалось.
Постоянно слышишь, что издательства и редакции журналов завалены воспоминаниями ветеранов боевых действий, а вот по-настоящему художественных текстов практически нет. И в этом контексте “Патологии” Прилепина действительно редкостный случай, когда чеченские события описаны не только с поражающей воображение реалистичностью, но и с четким пониманием того, что есть художественное произведение и каким оно должно быть, чтобы понравиться читателю. Случай Захара Прилепина не единичный. Сегодня многие авторы знают, какой должна быть востребованная литература. Но самое удивительное, что все именно этого и ждут. Таков соцзаказ?..
Прочитав первый раз “Патологии”, я сказал себе, что едва ли этот автор еще что-либо стоящее напишет. В своей книге он попытался обнажить всего себя полностью, высказать без остатка свои переживания, опыт, ничего не забыв. Такое ощущение, что ключевые моменты “Патологий” вынесены буквально из мятежного Грозного, как пылающие головешки из костра, остальные же эпизоды, особенно линия мирной, довоенной жизни главного героя, возможно, приписаны позднее — своеобразная дань традиции. После обнародования его человеку долгое время просто нечего сказать.
У Аркадия Бабченко в “Алхан-Юрте” герою “захотелось стать маленьким-маленьким, свернуться в клубок и раствориться в земле, слиться с ней, чтобы никак не выделяться над ее спасительной поверхностью. Он даже представил, как это будет, — малюсенькая норка, в которую не залетит ни осколок, ни пуля, а в норке, укрытый со всех сторон, сидит малюсенький он и осторожно выглядывает наружу одним глазом”. Такое ощущение, что Захар Прилепин, судя по рассказам, опубликованным после “Патологий”, забрался с головой в такую норку и достаточно вольготно там себя ощущает. Он стал “Захаркой”, вспоминает детство, сентиментально пишет о любви. Что это — попытка попробовать себя в новых темах, отвергнуть присвоенный ярлык писателя военной тематики, или бегство от преследующего дыхания войны? Не рискну судить, видимо, здесь какие-то глубоко личные психологические мотивы.
Лев Пирогов, анализируя шорт-лист премии “Национальный бестселлер” (Ex Libris, N№ 18, 26.05.2005), с нескрываемой ехидцей пишет: “Вы можете представить “национальным бестселлером” книгу под названием “Патологии”? Перехваленная критиками повесть в духе “натуральной школы” повествует о чеченской — нет, не войне, а именно что “антитеррористической операции”: зачистки, сгущенка, понос от плохой воды”. Но где же здесь те глубины смыслов, где большие художественные достижения, которые узрела у Прилепина Валерия Пустовая? Где те символы и метафоры, которые высмотрело в “Патологиях” ее зоркое око? Или это блюющая собака, пресловутые женские трусики и маечка, надетая на голые грудки (о них тоже помянул Пирогов)? Получается, что Пирогов ставит в укор Прилепину буквально то же, за что Пустовая журит Бабченко, — прямое отражение реальности, вплоть до натурализма.
Объективация реального жизненного опыта — один из приоритетных путей современной литературы. Владимир Березин (“Знамя”, N№ 5, 2000) высказал мысль, что возник новый формат записок — репортажный. Аркадий Бабченко, рисуя приметы армейского быта, акцент делает на показе того разлома, который совершается внутри человека. Другой адепт военной прозы, Александр Карасев, показывает мучительное вхождение человека из ситуации обыденной войны в обыкновенный “штатский” мир, длительную инерцию войны в этом самом мире, которая преследует человека всю жизнь (“Чеченские рассказы”, “Дружба народов”, N№ 4, 2005).
Александр Карасев работает в жанре короткого рассказа. И практически все его рассказы так или иначе связаны с армейской или военной темой (из этого ряда выбивается разве что рассказ “Наташа” — “Октябрь”, N№ 12, 2004). Это не документальные, мемуарные повествования, не просто впечатления от пережитого (хотя, должно быть, описываемые события имели место в реальности), но синтез и доскональный, дотошный анализ опыта. У его героев есть прототипы, но все его образы собирательны. Сюжет сам по себе малозначим. В фокусе повествования — герои. Сильные и волевые, со своими слабостями и “тараканами” в голове, но всегда личности.
В рассказе Александра Карасева “Ферзь” описан типичный день бытовой-боевой жизни взводного опорного пункта (ВОПа): пятнадцать бойцов и капитан Фрязин. Заурядный кадр, но на неброском этом фоне — ослепительные вспышки человеческих типов. И над всеми возвышается капитан Фрязин. Остальные фигуры — эпизодические, но это не значит, что они вторичны и выведены в нужный момент автором на сцену лишь для того, чтобы дополнить образ главного героя. Они — взвод, где нет лишних и ненужных людей, все выполняют назначенный им фронт работ.
Жизнь на войне идет по определенным законам, которые человек должен неукоснительно выполнять, как воинский устав. Рутина “солдатских будней” — особый ритуал, который кажется диким человеку, не обладающему этим опытом. Бесконечные построения, равняйсь — смирно, каждодневное одно-и-то-же: “И новый, похожий на все остальные день начинается визгом пил, треском топоров, скрежетом кирок и лопат о высохший каменистый грунт”. Служба — это работа, как и все прочие. Еще один ее день, медленно идущий в строю столь же одинаковых, похожих, как близнецы, вписанных в общую систему мироздания, и глубокомысленные рассуждения: “Все в этой жизни заканчивается. Меняются смены. Солнце всходит над зеленью гор. Клочковатый туман ложится в речку Хул-Хулау. Играя мускулами, голый по пояс Фрязин несет пулемет на дзот”, — это все единая картина, где одно немыслимо без другого.
Фрязина можно сравнить с героем более раннего рассказа Карасева “Капитан Корнеев” (“Дружба народов”, N№ 4, 2004). Два типа командира и то же разделение: воин и просто солдат. Если Фрязин “выбрит, затянут портупеей”, этакий лихой вояка, настоящий профессионал, то Корнеев — “в афганке навыпуск без знаков различия, ремня и автомата”, небрит и “выглядел по-домашнему, как будто находился на загородной даче”. Корнеев сам для себя пытался создать иллюзию обыкновенной жизни, терял такт реальности. И, возможно, не случайны обвинения его в трусости — он так и не смог адаптироваться к войне. Соответственно ВОП в “Ферзе” — это взвод бойцов, под криками и понуканиями капитана выполняющий рутинную работу, а потом грамотно и с минимальными потерями отбивший атаку врага. ВОП Корнеева — десяток по пояс раздетых солдат — “лишь наличие пулеметчика в окопе с амбразурой” свидетельствовало о том, что это “опорный пункт в Чечне”.
Если в прозе Бабченко превалирует исповедальная интонация, необычайно важная прежде всего для самого автора, то у Карасева — глубокий, до мелочей продуманный и несколько отстраненный анализ, который облечен в особую, наподобие сказовой, емкую и отточенную, будто штык, фразу. Если Бабченко пытается предельно досконально изложить мысли, переживания, ощущения, которые были у него на войне (отсюда и взгляд его — в какой-то мере ретроспективный), то Карасев каждый раз заново, каждым рассказом проживает ситуацию войны.
Карасев не вязнет в деталях и подробностях. Он давно уже тщательно отсортировал их. Бежать за сюжетом его рассказов — пустое дело, они импрессионистичны, их смысл спрессован в конкретной фразе, это анализ обретенного опыта, становящийся житейской мудростью.
Карасев сознательно отстраняется от войны, пытается взглянуть на нее со стороны, опираясь не только на свой личный опыт. Цель Бабченко — излить наболевшее. Его текст — это крик. В интервью “Новой газете” приводится очень важное для него высказывание: “Алхан-Юрт” — это было излечение, вид исповеди. Выплеснул на бумагу то, что никому не мог рассказать, — и стало легче”. Казалось бы, есть здесь от чего критикам руки потирать, автор практически признался в ущербности или конечности письма, основанного на непосредственном опыте. Исповедался, стало легче — и что дальше? Как выйти из ситуации, на первый взгляд, тупиковой? Можно, как Захар Прилепин, сменить предмет литературного интереса или вслед за Александром Карасевым попытаться ценой гигантских усилий постепенно переварить армейский опыт и составить из него базу для дальнейшего жизненного и писательского прорыва. Или…
“А впереди, Артем еще не знал этого, был Грозный, и штурм, и крестообразная больница, и горы, и Шаро-Аргун, и смерть Игоря, и еще шестьдесят восемь погибших…”