разорвет изнутри. Крик рождается на полярной грани: давящей смерти, ненависти, уродства, постоянной брани, ощущения ирреальности происходящего — и вечноускользающей жизни, любви, красоты, ощущения единства, гармонии с миром.
Крик — инстинктивное, продукт инстинкта самосохранения в первую очередь, а значит и страха. Все, что хочу, к чему стремлюсь и для чего кричу свое “Ура!”, — вернуть; страстно желаю вернуть “детское чувственное восприятие жизни”, свободное от предрассудков и обязательств, когда можно плюнуть в лицо или ставрогиным укусить за нос. Отсюда и ода “трехбуквенному” “ура!”, состоящему из звуков-инстинктов. Этот боевой клич способен побороть, отбросить всякие разумные доводы, животный страх и броситься… Куда? Во что? В ту же грязь. “Ура!” — кричала бедная Лиза, бросаясь в блюдце пруда.
Не я такой — мир плох, и порожден он великим взрывом на заборе, через рождение известного сочетания трех букв. Бандиты, наркоманы, менты, проститутки, бомжи и беспризорники, насильники и пидоры кругом, куда ни плюнь. Аж грудь сдавило, мочи нет. Крик, крик…
И бешеный охотничий азарт, ну хотя бы как в тире, когда перед тобой взад-вперед дефилируют картонные фигурки различных зверей. Это тоже закон: таким образом устроен механизм, именно поэтому фигурки эти должны двигаться только так, а не иначе, их ход должен быть строго регламентирован. Удивлению нет места. Все примирились, все приспособились, свыклись с ярлыками. Все мирно и трепетно работают: стайки растленных детей, “деловитый хмырь в черной кожанке” и равнодушно-сытый мент. Расставили сети и терпеливо выжидают, вылавливают душу мою.
Человек во власти страстей. Кругом удавки, силки, готовые пожрать, задушить тебя, и это уже какая- то мания. Волей-неволей отождествляешь себя со всем, что тебя окружает. Куришь сигарету, а дымок тонкой струйкой крадется в легкие, чтобы завязать там очередную удавку, сделать тебя “подвешенным на нежной дымчатой ниточке”. Становишься таким же, как старый педераст, — рабом своих привычек. Не то что попытка — намек освободиться от них чреват катастрофой — самоубийством — цигаркой вниз головой с балкона. Распадаешься и не можешь никак этому противостоять, а все почему? Да потому, что это не ты, но “наркотики выбрасывают в сферу распада”. И опять же принимаешь их не ты, а тебе их вкалывают. Автор- герой только утвердительно и обреченно, будто агнец, уготованный на заклание, качает головой. “Подсела уже и меня подсаживает” эта жирная Алиса, — облако, закрывшее мое солнце.
Выходит, что страсть, дурная привычка неисправима и неустранима, она естественна и потому неотделима от человека. Познание мира происходит в движении сомнамбулы. Когда человек спит, он не волен над собой. Желания очень редко реализуются. Ему дают, и он берет: наркотики, деньги. Укол… А что же дальше? Моральное самооправдание. Нет, это вовсе не он, но ему вкололи. Все так делают: “Тысячи по всей нашей огромной стране колются не потому, что приятно. Нет, никак. Но без этого нельзя”. Конечно, ведь это закон. Не он слаб и немощен, а весь мир таков по своей сути. И далее совершенно логичное “инфернальное” определение героина: “Героин — материально воплощенное Ничто, Небытие… Скука смертная”.
Мир и я, вместе с ним или раздельно, должен погибнуть — это неизбежность. Тогда уж лучше знать, что ты неизлечимо болен, и, не теряя драгоценного времени, предаться безудержному кутежу: “за ночью ночь, из мглы во мглу, из кабака в бордель, сдабривая алкоголь порошками… Жги-гуляй!”
Сплин — название известной рок-группы, в песнях которой смерть — банальное общее место, в ней появляется что-то мещанское. Смерть у всех на слуху (у певицы Земфиры она на каждом шагу): будто ребенок неосознанно кричит “убью!” в ответ на какую-то обиду. Смерть — норма, закон, нечто посюстороннее. Смерть, зло, ад, преисподняя стали уже почти избитыми выражениями, отдающими банальщиной, и в то же время приметой дня.
“Смерть на идейном уровне” — хорош транспарант, за которым следует справка: “Многие, и мои друзья тоже, превращаются в живых мертвецов”. Один я на грани жизни и смерти балансирую, но живу.
“Я проникся красотою положительного”, — по контрасту заявляет автор. Да, главное внушить себе, что ты таков. Надо, надо… Мой статус обязывает. Из этого открытия опять рождается крик. Крик, который никогда не отрезвляет, но оглушает. Крик сплавляет все в одну общую массу, доводит до трехбуквенного меона. “Я проникся красотой положительного. Почувствовал всю ущербность, всю неэстетичность и мелкую расчетливость распаденцев. Скукота с ними! Мало от них радости. Бери от жизни все — это не значит сколись и скурись… Надо волю свою тормошить, жизнь превратить в одно “ура!”. Ура-мышцы. Ура-своя судьба. Ура-талант”. Твой призыв: “И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: “Ура!”
Не слышу.
Громче!
…а-а-а!!!”
Произведение Шаргунова демонстрирует особую разновидность регламентации творчества. Внешне автор строит свое повествование, главным героем которого, как сказано, также является персонаж, очень похожий на него, предельно свободно. Он ничем не ограничен в своих действиях, поступках, суждениях. Пишет борзо, с энергией, которая способна заразить.
Заразить; но поразить — едва ли, так как действия, поступки, мысли не самостоятельны, все подвержено особому этикету, норме, за рамки которой он не может шагнуть. Автор-герой будто находится в шеренге, в строю, из которого он не выбивается, с которым он идет нога в ногу. Его мышление декларативно и по содержанию — инструктивно. Ни слова о свободе, вместо нее обозначение границ, рамок, гимн силе и ее естественной самореализации — насилию.
Ты попадаешь в особое реалити-шоу, где за тобой ежесекундно следят тысячи глаз. Не только ты смотришь на мир, как на экран монитора, но и он точно таким же образом воспринимает прямую трансляцию твоей жизни. Каждое твое действие, каждый жест должны быть строго выверены. За тобой следят глаза, чьи-то уши. Тысячи соглядатаев следуют за тобой по тем черным отметинам, которые ты оставил на листе гладкой бумаги. Чтобы выжить, не стать одним из, не раствориться под этими взглядами, ты должен принять позу. Быть может, отсюда и проистекают попытки, порой нарочитые, морализаторства. Взгляд надменно сверху, с пьедестала: над трупами сверстников, еще живых и уже нет. Юношеская злость, агрессия. Все повествование, как бы поддерживая заявленную в названии тональность, пестрит обилием восклицаний. Демонстрация силы, некоего подобия жизненного опыта, правда, довольно виртуального.
Чтобы лучше ориентироваться в этом мире, автор выстраивает галерею пороков. Шаргунов всех записывает в какой-то разряд, всем дает определения, и в этом он особенно преуспел. По словам критика Е. Ермолина, “автор-рассказчик бичует в повести не конкретных людей, а пороки. Типы и нравы. Людей же он в упор не видит, они — лишь плоские картонки, представители того или иного гнусного извращения”. Но ни слова о себе, прячет себя, родимого, под одеждой. Все прочие раскрываются перед его рентгеноскопическим взглядом. Он одет, а все голы, как негр-стриптизер.
Восприятию не только повести Шаргунова, но и некоторой другой прозы “молодого поколения” мешает странное чувство отторжения авторов от представленной ситуации, от описываемого героя, от предмета изображения в целом. Настораживает упоенное смакование изображаемых уродств, которое бросается в глаза стороннему наблюдателю. Волей-неволей это осознаешь уже не только как литературный факт, но как социальное, культурное явление, как диагноз. Человеколюбие отринуто физиологией. Вместо того чтобы исследовать душу, научиться ценить ее — лягушек режут. Живого человека заслоняют маской: вора, проститутки, бандита, взяточника. Именно так создается впечатление, что это — единственная реальность, что таковы все “обыкновенные” люди.
И тогда уже достаточно просто: если нет любви, то ненависть, если не спасти, то убить, изничтожить. Ведь не под маской уродства красота обретается, но, наоборот, за красотой — уродство, гниль одна, и больше ничего. И тогда, по логике книги, зачем, скажите, вся эта любовь, жизнь? Зачем?.. В чем смысл всего этого уже давно опустошенного, трухлявого, что мешает появиться на свет новой морали? Если мешает, то зачем? Зачем все эти люди, которые в метро мешают мне справить свои естественные потребности? Убийство может рассматриваться как благодеяние по отношению к этим лишним, нефункциональным людям.
Основной вопрос: как полюбить этот смердящий мир, как увидеть в нем красоту, полюбив себя, наблюдая лишь красоту собственную? В православной традиции эта проблема решалась путем осознания