«знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки.

Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает — я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу — смесь чеснока и белого вина — я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит — темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо.

Все это я сочинила. Было бы лучше, если бы в тот день я действительно вскочила на отцовский живот и прыгала бы по нему, прыгала, прыгала, пока его кишки не полезли бы через покрасневшие глаза. Но я этого не сделала, я вообще в своей жизни в основном прыгала или слишком рано, или слишком поздно. Ни у кого из моих врагов кишки не повылезали. Я поднялась к себе в комнату, побросала вещи в какую-то сумку и уехала. Спрашивала ли я старуху, что было дальше? Увезли ли старика в больницу, когда приехал врач, как долго он был на больничном, сломала ли я ему что-нибудь? Я знала, моего отца не убьешь! Его не уничтожить! Он вечен! Проклятый Шварценеггер! Я не хотела больше оставаться поблизости от него. Тем не менее всю мою жизнь мне казалось, что он рядом. Он поджидал меня за каждым углом каждой улицы, в парке за деревом, перед кинотеатром, школой, перед подъездом дома, в котором мы жили, на стройплощадке дома, который мы строили. Сейчас, в этот момент, он стоит там, за тем облаком! Ждет! Выглянет и спрячется! Очень неприятное ощущение. Он угрожал мне из тени. Даже невидимый, он не давал мне покоя. Странно, я была уже дамой средних лет, а папа все еще смотрел на меня?!

Вот этого вы, господа судьи, должно быть, ждали. Ждали, что, рассказывая о своем преступлении, я вспомню детство. Человека определяет его детство, в особенности оно определяет его преступления. Если это так, то имейте это в виду. Прежде чем вынести приговор, вспомните меня, маленькую, крошечную, а папа не дает мне денег на мороженое, бьет, а мама меня не защищает, молчит, сука, в углу кухни, а бабушка, единственное существо, которое я любила, защитить меня не может, в ней всего тридцать килограмм веса, и если это не грустная история, то я тогда не знаю, что такое грустная история. Я часами могла бы плакать над самой собой, это у меня хорошо получается, но на это нет времени. Мне кажется, если я поспешу, если расскажу все быстро, то слезу наконец с облачной кобылы. Любой приговор лучше этого укачивающего, тряского ожидания, хотя, может быть, это и есть мой приговор?! Нет, не надо! Не делайте этого! Неееет! Вселенная отзывается эхом… Скажите же что-нибудь, подайте знак! Бесчувственные гады, вот вы кто. А может быть, я несправедлива. Может быть, вы сидите за столом и ждете моего рассказа. И не хотите вступать со мной в диалог. Вам приятнее видеть меня такой неуверенной. Вы считаете, что ваши вопросы помогут мне спасти шкуру, поэтому вы и молчите? У меня нет выбора. Я не хочу защищаться молчанием, молчание — это признание. Я возвращаюсь в тот лес.

Настало утро. Я поискала взглядом большое дерево. Я годами ждала кабанов, сидя на ветках больших деревьев, я на одной ветке, он на другой. Где дерево, спросила я тихо. Тссссс! Он поднялся. Поднялась и я. Он двинулся. Двинулась и я. Мне захотелось писать. В лесу мне вечно хотелось писать, но об этом я и заикнуться не могла, даже в бреду! Потому что процесс писанья предполагает стягивание брюк, потом трусов, шум струи по опавшей листве. Писанье в лесу подобно сирене воздушной тревоги в городе, когда над ним появились самолеты с толстенными бомбами. Писать в лесу — еще чего не хватало! Мы шли и шли, я старалась парить над землей.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату