Конкретная форма этих трех искушений и особенно второго представляет из себя нечто своеобразное, к чему трудно было бы указать побудительную причину. Но по своей сути они не остаются без аналогии в евангельской истории. Мы напомним происходившее в Гефсиманском саду, когда Иисус сказал: Если бы я захотел, мой отец послал бы мне двенадцать легионов ангелов; или происходившее на Голгофе, когда народ кричал: Если он сын Божий, то пусть он сойдет с креста; затем слова, обращенные к фарисеям: Этот род ищет знамения, но знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы, данного ниневитянам; наконец те случаи, когда толпа хотела провозгласить его царем, и его торжественное возвещение: Мое царство не от мира сего.

Тем не менее рассказ этот, в том виде, в каком он передается или включается евангелистами, представляет непреодолимые трудности, которые мы должны отметить. Мы не будем останавливаться на тех из их числа, которые касаются, собственно, истории, как, например, на вопрос о том, в каком виде представился диавол; как Иисус был перенесен из пустыни к храму, от храма на гору и оттуда снова в пустыню; где должна находиться гора, достаточно высокая, чтобы человек мог с нее окинуть одним взглядом все царства земные, и другие подобные вопросы, которые могут затруднять буквальное толкование, но которые являются прямо пустяшными сравнительно с теми вопросами, которые представляются уму богослова. Тот прежде всего должен спросить, узнал ли Иисус диавола. Какой бы ни был дан ответ на этот вопрос (а евангельский текст несомненно заключает в себе положительный ответ), понятие о божественности всё равно оказывалось бы до чрезвычайности суженным. Выходило бы так, что или он, Бог, не узнал того, кто явился, чтобы бороться с ним и победить его на земле, или, узнав его, он всё же оказался в его власти или предоставил себя в его распоряжение. Но нам кажется невозможным допустить, чтобы диавол овладел сыном Божиим в физическом смысле; того менее можем мы допустить, чтобы сын Божий согласился следовать за диаволом, войти, так сказать, в круг его начинаний, подчиниться ему в нравственном смысле. Вообще мысль об искушении Бога в этом смысле представляется нам идущей вразрез с основными понятиями религии, достойной этого названия, и тем не менее как раз в евангельских текстах говорится, что искушение было целью пребывания Иисуса в пустыне. Отсюда мы заключаем, что рассказ, содержащийся в рассматриваемых нами евангельских текстах, в том виде, в каком мы имеем его, несовместим с догматами или официально признанным понятием божественности Христа. Добавим еще, что это следствие особенно вытекает из того, что диавол предлагает Христу поклониться ему. По церковному богословию, Христос, т. е. второе лицо троицы, создатель диавола и всего, что существует. Диавол знает это более, чем кто-либо другой. Его предложение представляется поэтому не только кощунством, но и прямо непостижимой глупостью. Евангелисты не могли рассказывать нам нелепостей: они представляют нам Иисуса искушаемого, как человека, но торжествующего без колебаний, без усилий, решительно и совершенно.

Но и с этой точки зрения, которая, повторяем, есть точка зрения евангелистов, оказываются огромные трудности, останавливающие читателя. Даже если мы оставили в стороне те из них, которые обусловливаются признанием божественной природы Христа, всё же наше религиозное чувство отказывалось бы допустить, чтобы искушение, т. е. склонение ко злу, могло оказать на Иисуса какое-либо влияние; мы признали бы искушение скорее чем-то мимолетным и преходящим, чем-то представляющимся его уму в виде вопроса, подлежащего решению, в виде гипотезы. В самом деле, если бы зло могло не то чтобы затемнить на мгновение ясность его ума или затуманить временно его нравственное сознание, а просто промелькнуть, как тень, перед его глазами, оставив на себе на минуту его внимание, — понятие о его безусловной святости, являющееся необходимым элементом христианской веры, неизбежно подверглось бы сомнению, или, вернее, оказалось бы явно противоречивым; это настолько верно, что уже некоторые из древних отцов церкви держались того мнения, что события у храма и на горе не были действительно происходившими, ибо иначе пришлось бы допустить, что Иисус поддался до некоторой степени искушению, хотя и остановился в решительную минуту. Современные писатели заходят далее и, отрицая объективную и внешнюю реальность всей этой истории, хотят видеть в ней лишь внутренний и субъективный факт, эволюцию мысли Иисуса, расходящееся созерцание своих целей и средств, только лишь драму его души. Однако было бы нетрудно показать, что этот способ объяснения, наименьший недостаток которого заключается в том, что он противоречит тексту, никоим образом не устраняет отмеченной нами трудности; напротив того, если мы поставим на место личного диавола собственные мысли Иисуса, которые выразились бы в его сне, видении или во внутренней борьбе, то мы тем самым признаем присутствие в его нравственной природе элемента слабости, тем менее для нас понятного, чем более необычным будет казаться нам предмет искушения. Можно сказать, что в этом отношении даже забавное объяснение истолкователей-националистов, видевших в диаволе посланника синедриона, в несравненно меньшей мере вредило бы цельности представления о характере Иисуса.

Значительное число немецких богословов нашего века, отчаявшись согласовать повествование Евангелий с здравой оценкой личности и достоинства Иисуса и убедившись в том, что ни одно из преобразований, каким последовательно подвергалась история искушения со стороны истолкователей, не устраняет вполне того, что нас озадачивает в нем и ставит в тупик, предлагали очень благовидное объяснение такого рода: то, что евангелисты передают нам как исторический факт, было первоначально притчей, рассказанной Иисусом своим ученикам с целью пояснить им разницу между ложным и дурным представлением о мессианском назначении и о силах, данных тому, кто должен его выполнить, и представлением истинным, бывшим в его уме. Диавол, пустыня, храм и гора являются измышлениями образного рассказа; также неизбежное противоречие между сорока днями, проведенными в пустыне, и двумя днями, отделявшими (по Иоанну) свадьбу в Кане от пребывания на берегах Иордана, устраняется само собой. Против такого объяснения с полным основанием возражали, что это был бы единственный пример притчи, в которой Иисус вывел бы сам себя действующим лицом, и, кроме того, что она должна бы была остаться очень плохо понятой слушателями Иисуса для того, чтобы в конце концов принять свою теперешнюю форму. Это очень верное замечание; однако, если не считать всего дела просто за миф, надо во всяком случае допустить, что повествование первоначально сделано было самим Иисусом, что оно могло быть сообщено ученикам не иначе, как с учительной целью, и что притча это или нет, а именно внутренний смысл рассказа, заключающийся в нем нравственный и религиозный элемент должен быть предметом изыскания. Суждение, какое надо иметь об исторических подробностях рассказа, для христиан есть дело совсем второстепенное. Для них очень мало представляют интереса поставленные нами вначале вопросы о том, как понимал Иисус свое назначение, или, вернее, к каким средствам он не хотел прибегать при своем служении. Его личные нужды, представленные в рассказе лишь в виде голода, не должны были составлять для него предмет его забот и хлопот, направляющее начало его поступков. Так же мало должна была суетная слава, которую он мог иметь перед людьми, побудить его к выставлению напоказ того, что отличало его от простых смертных, он должен быть защищаться до той минуты, пока не усмотрел, к великой радости для себя и без всякой пользы для мира, оберегающей силы той связи, которая соединяла его с Богом, и пока не узнал различия между спасительным самопожертвованием, отдающим жизнь потому, что оно знает ей цену, и безрассудной смелостью, которая рискует ею, не ценя ее. Наконец он не мог обманываться относительно природы царства, которое он имел в виду основать, и не мог не видеть, что те мирские стремления, в которые могли вовлечь его призрачные и суеверные надежды его народа, не только не соответствовали бы ему в достижении его главной цели, но явно отклонили бы его от нее, заменив почитание его Бога идолопоклонством, столь же презренным, как кощунственным.

———

Рейс, так же как и церковь, полагает, что писатель представлял себе действительное лицо сатаны. Но почему он это предполагает, он не объясняет. А в этом предположении и лежит вся ошибка. Из смысла всей главы не только не видно того, чтобы писатель разумел под сатаною действительное лицо, но видно совсем обратное.

Если бы писатель представлял себе лицо, он бы хоть что-нибудь сказал о нем, о его виде, о его действиях, а тут, напротив, ни одного слова нет о самом лице. Лицо искусителя упоминается только ровно настолько, насколько нужно выразить мысли и чувства Христа. Не сказано, как он подошел к нему, ни как переносил его, ни как исчез, ничего не сказано. Говорится только об Иисусе и о том враге, который есть в каждом человеке, о том начале борьбы, без которой немыслим живой человек. Очевидно, писатель с простыми приемами хочет выразить мысли Иисуса. Чтобы выразить мысли, надо заставить говорить его, но он один. И писатель заставляет говорить Христа с самим собою, и он называет один голос голосом Иисуса,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату