'Перестаньте орать! — резко ответил я. — Никакой закон не позволяет вам так кричать. Не говорю уже о ваших подозрениях'.
'Ах, скажите на милость, вы же еще и обиделись! Только вам и говорить о законах!' — продолжал он шуметь...
Судья, сидевший между нами, пытался придать разговору хотя бы подобие спокойной деловитости. Прокурор потребовал продления моего заключения. Судья вышел и вскоре вернулся с решением освободить меня.
'Ну что ж, могу вас поздравить, герр фон Браухич', — злобно ухмыльнулся прокурор Вагнер и захлопнул свою папку.
Я собрал свои вещи и, не теряя времени, покинул старое, затхлое здание тюрьмы. Значит, все-таки есть еще право и справедливость, подумал я. Все-таки судья не послушался прокурора и принял другое решение.
Не стану описывать радость Гизелы, когда я вернулся домой. Немного успокоившись, она рассказала мне довольно странную историю. К ней пришел какой-то незнакомый нам декоратор из Мюнхена и рассказал, что, работая в особняке министра внутренних дел Хэгнера (Баварии. —
'Арестовав столь известного человека, мы специально сфабрикуем процесс, чтобы, таким образом, запугать всех остальных. По сути, Браухич ничего наказуемого не совершил, но он стал нам неудобен и надобно заткнуть ему рот', — сказал министр своему собеседнику.
Декоратор — видимо, человек с добрым сердцем — встревожился и сразу же поспешил к моей жене, чтобы рассказать ей об услышанном.
До этого дня я предполагал, что людей подвергают тюремному заключению только лишь за те или иные правонарушения...
Моя жена — уроженка Рейнской области, и, когда мы оказывались в Мюнхене, я охотно заходил с ней в большой трактир поблизости от Фельдхернхалле42, чтобы выпить по бокалу рейнского вина. Эта ресторация была устроена в бывшей конюшне при резиденции баварского принца-регента и называлась 'Пфэльцер вайнштубэ'. Высота потолка достигала здесь почти семи метров, и, сколько бы посетители ни курили, воздух в помещении всегда был чист. Когда все места бывали заняты, чопорные завсегдатаи разрешали нам подсесть к их столику, и мы поневоле подслушивали разговоры бывших высокопоставленных офицеров. С каждым годом эти господа высказывались все более откровенно, а со временем начали без всяких стеснений говорить вещи, за которые оккупационные власти совсем недавно могли бы привлечь их к судебной ответственности.
Обстоятельства по-прежнему вынуждали их оставаться пассивными, но они твердо надеялись вскоре активно включиться в дело создания новой, на этот раз западногерманской армии. Я сидел около них, пил вино и не уставал изумляться. Они открыто хвастали, что в один прекрасный день пойдут походным маршем на Вроцлав и не задерживаясь в нем, с ходу начнут теснить 'большевиков' и отбросят их до... Урала. Гитлер, утверждали они, допускал ошибки, и теперь, мол, все дело в том, чтобы не повторять их и на сей раз 'продвинуться подальше'.
Мне казалось непостижимым, как эти люди, пережившие поражение в первой мировой войне, не говоря ужо о катастрофе 1945 года, которая застала их на ответственных постах, не научились ровным счетом ничему. По их прусско-милитаристским представлениям, весь смысл жизни сводился только к генеральским звездам, погонам и лампасам. Этим авантюристам, видимо, было все равно, кому служить. Завтра они бы с удовольствием продолжили свою службу в американских мундирах и вообще, не задумываясь, встали бы под любое другое знамя, кроме красного разумеется.
Они пропускали мимо ушей мои слова о необходимости дружественных отношений между народами или о разоружении. Они не желали считаться с чьим бы то ни было мнением, кроме своего. И уж наверняка не с мнением Манфреда фон Браухича, который в силу своего 'прославленного традицией' имени, несомненно, принадлежал к их кругу и, следовательно, был просто обязан разделять подобные взгляды.
С раскрасневшимися от выпитого вина физиономиями они все громче разглагольствовали с прежних шовинистических позиций и, умильно глядя друг на друга, вспоминали былые 'геройские дела', грохот орудий и экстренные сообщения о победах.
Напоминаю, что все это происходило уже в 1953 году, в период, когда разговоры о намерении ФРГ ввести всеобщую воинскую повинность выдавались за 'лживые выдумки Востока'.
Вновь и вновь подтверждались мои худшие опасения: они хотели повторить то, что мы уже пережили дважды. Ради 'торжества идеи' эти вояки без малейших колебаний снова открыли бы огонь. И 'во имя идеи' такие люди без малейших колебаний откроют огонь. В этом я совершенно не сомневался.
2 сентября 1953 года в пятом часу утра агенты политической полиции подняли трех моих сотрудников с постели и арестовали. (Замечу, что, поскольку наш комитет не был запрещен властями, мы и не думали прекращать свою работу по установлению межгерманских спортивных связей.)
Через час полиция прибыла и ко мне, причем теперь ордер на арест был мне предъявлен прямо у садовой калитки. Документ этот был более чем конкретен. Он гласил, что наш комитет является замаскированной коммунистической организацией, а все мы подозреваемся в государственной измене, подрывной деятельности и тайном сговоре.
На сей раз агенты не стали производить обыска, но зато предложили мне немедленно одеться и поехать с ними. При этом они ни на минуту не спускали с меня глаз. Один чиновник уселся около меня в спальне, другой пошел в кухню, где пристально наблюдал за моей женой, готовившей мне чай, который мне разрешили выпить, стоя в коридоре. Гизела страшно разволновалась и рассталась со мной так, будто мы с ней прощались на веки вечные.
Меня повезли не в полицейское управление, как в первый раз, а прямехонько в каторжную тюрьму Штадельхайм. В комнате ожидания, где тюремщик отнял у меня все, что я по наивности уложил в небольшой чемодан, двое пожилых ворюг дали мне несколько добрых наставлений, чем слегка подняли мое довольно подавленное настроение. Бывалые уголовники, они сразу распознали во мне новичка.
Наконец за мной явился дежурный и, пройдя со мной через три внутренних двора, привел меня на второй этаж 'особого отделения'. Дежурный — его звали Ляйтенбергер — был явно удивлен тому, что меня направили сюда, и, прежде чем отпереть дверь, несколько раз прочитал сопроводительную бумажку. До сих пор он, видимо, считал, что политических не содержат в отделении для убийц. Ляйтенбергер ведал двадцатью тремя 'одиночками'. Четыре из них пустовали, в остальных сидели убийцы или подозреваемые в убийстве.
Моя камера была еще уже и примитивнее, чем в Нойдэке. Заключенный не мог самостоятельно открыть окно, а от параши невыносимо несло хлорной известью.
С этой минуты все мои иллюзии кончились. Меня хотели запугать и нейтрализовать. Либо я должен был прекратить борьбу и подписать какое-нибудь фантастическое заявление, например о том; что Вальтер Ульбрихт дал мне сто тысяч марок и за это потребовал убить Конрада Аденауэра, либо приготовиться к тяжелым дням.
Я решил выбрать второе, и, видит бог, это была нелегко. От прославленного героя-автомобилиста до затравленного политзаключенного — долгий и тернистый путь.
Все-таки очень странно, как быстро руководящая: группа, завладев всеми средствами государственной власти, объявляет неугодных ей людей представителями иного общественного строя и на этом основании присваивает себе право беспощадно преследовать их. Твой прежний мир стал окончательно враждебен тебе, подумал я. Теперь ты должен сделать еще один шаг вперед, чтобы снова почувствовать почву под ногами. И самое сложное: в сущности говоря, ты абсолютно не знаешь, что тебя ждет. Ибо этот другой, социалистический мир, столь ненавистный властителям Федеративной республики, совершенно тебе неведом. Поистине книга за семью печатями...
Тогда я еще не усвоил толком, что антикоммунизм — это основной принцип всей политики ФРГ. Что же до коммунизма, то о нем я знал слишком мало.
Опираясь на старых офицеров, эти люди хотят воссоздать свою вдребезги разбитую военную мощь,