А Сероглазая… Большелобый снова глянул на Сероглазую, и сразу забыл все — и позор, и боль, и отвратительную свою победительницу. Потому, что это была Сероглазая. Потому, что она была, ходила по земле, жила. А значит, было для чего жить и Большелобому.
И Рваная Грудь тоже смотрела на Сероглазую, только иначе — с бешеной злобой.
А Сероглазая не смотрела ни на Рваную Грудь, ни на Большелобого. Она смотрела на тучи.
Бешенство клокотало в глотке Рваной Груди, пузырилось на ее губах клочьями желтой пены, и она сплевывала эту пену в Сероглазую вместе с визгливыми выкриками:
— Я говорила тебе! Столько раз говорила, сколько листьев на дереве, сколько травы в лесу! Я говорила: «Не подпускай к себе этого пожирателя жаб!» А ты?! Может, ты глухая?! Или ты больше не понимаешь слова?!
Сероглазая нехотя шевельнула губами:
— Твои слова — да.
— Я научу тебя понимать их снова. — Рваная Грудь будто бы вдруг успокоилась, будто даже ласковость появилась в ее голосе, и это было страшнее, чем яростный вопль. — Научу! Я буду драть твою поганую шкуру, клочок за клочком, до живого мяса, пока не склонишься перед волей Праматери, ты, вонючая падаль! Волчья жратва! Плоскогрудая! Мертвый живот!
Губы Сероглазой скривились еще сильнее, едким презрением сочились ее слова:
— Склонись перед волей Праматери сама. Ты, бывшая в Святилище в Ночь Выбора; ты, своими руками бросавшая гадальные палочки на каменные колени Изначальницы Рода; ты, видевшая все. Большелобый обещан мне!
— Ты получишь его не раньше, чем придет назначенное Праматерью время! — ощерилась Рваная Грудь.
— Долго ждать. Не хочу. — Сероглазая упрямо дернула плечом. — Осень, зима — долго. Хочу теперь, сразу.
А к Большелобому постепенно возвращались силы. Он уже стоял на коленях, тяжело упираясь ладонями в мягкую лесную землю, обильно проросшую побуревшими к осени травами. Шум в голове стих и не глушил более ни гул путающегося в древесных вершинах ветра, ни злые голоса ссорящихся женщин. Что такое говорила Сероглазая? Теперь? Да, если бы не сумела выследить их эта недоеденная рысью старая жаба, все случилось бы уже теперь. Рука Большелобого скользнула за пазуху, нащупала там амулет Вислогрудой Матери с Пробудившимся Животом. Когда-то теперь удастся надеть его на шею Сероглазой? Неужели только весной? Так долго, долго, долго придется ждать…
Нельзя скулить. Надо слушать: снова говорит Сероглазая.
— Не утруждай свой дряхлый язык, — говорит она Рваной Груди. — Я больше не хочу слушать тебя. Теперь я буду слушать только то, что говорит Большелобый. Он сильный и смелый, он кормит и защищает. Он хороший — лучше тебя и всех таких, как ты, умеющих только жрать и злиться, разучившихся даже рожать. Если бы не он, не другие охотники — вы бы все передохли с голоду!
Сероглазая сказала правильное, хорошо сказала. Аж трясется Рваная Грудь, ее мерзостное лицо посинело от ярости. Сумеет ли она придумать слова, которыми можно ответить? Сумела. Отвечает:
— Ты осмелилась? Осмелилась восхвалять одного из тех, чью никчемность Праматерь отметила вечным позором, болтающимся между ног? Или мои дряхлые уши слышат то, чего нет? Или ты забыла о судьбе Тихой? Прости, Прародительница, что опоганила рот именем мерзейшей… Так ты забыла?!
Она угрожает судьбой Тихой, эта старая гиена… Страшная, страшная угроза. Великое Небо, защити, не дай свершиться такому с Сероглазой!
Это было давно, две зимы назад. Тихая захотела себе Волкогона, который принадлежал другой, а это — зло. И она захотела его не так, как учат колдуньи: сделай нужное, и пусть убирается из твоей хижины, пока не понадобится опять. Она захотела его навсегда, а такого Праматерь не прощает. Тихая и Волкогон убежали от гнева колдуний в лес, но не спаслись. Вислогрудые заставили охотников пустить по следу собак, и погоня была недолгой.
Волкогону повезло — его убили на месте. Правда, охотники, из тех, которые ходили догонять отступников, с ужасом рассказывали потом, что колдуньи сожрали его труп. Сожрали сырым, еще теплым на глазах Тихой и охотников — в назидание. Может быть, так и было. Но судьба Тихой была еще тяжелее. Вислогрудые затащили ее в Святилище, и ночью что-то делали с ней — крики были слышны даже в самых дальних хижинах. А утром колдуньи праздновали победу над непокорными. Они приволокли еще одно изваяние Праматери и поставили среди хижин — тоже в назидание. А когда их спрашивали, умерла ли Тихая, они только щерились радостно и хищно.
Это было давно. Тогда охотники еще боялись Праматери и Вислогрудых. Но те, кто приходит на Весеннее Торжище от заката и от восхода, и те, кто приходит от Большой Горькой Воды, говорили, что у них все иначе и с хохотом тыкали пальцами в охотников, боящихся женщин.
И теперь охотники не хотят поклоняться Изначальнице Рода. Они хотят поклонятся Сварге — Великому Небу.
Вот только вчера Хохлатая не хотела пустить Дуборука к вечерней еде, потому что он ленивый и плохо охотится. А Дуборук сказал, что если Хохлатая не уберется с дороги и не замолчит, то он отрежет и съест ее длинный язык, а она, Хохлатая, пусть смотрит на это. И Хохлатая позвала всех Умеющих Рожать, чтобы они наказали дерзкого, а Дуборук крикнул своих собак и взял в руки топор. Он был очень тяжелый и острый, этот топор, клыки собак хищно блестели в свете костров, и Умеющие Рожать не сумели отважиться и напасть.
Так что зря старая жаба Рваная Грудь грозит Сероглазой. Топор есть не только у Дуборука.
Большелобый почувствовал, что уже может встать и встал. Ладонь будто сама легла на топорище, обхватило гладкое дерево, рванула его из-за пояса, и солнечные блики зарезвились на желтом блестящем лезвии.
Столько беличьих шкурок, сколько пальцев на обеих руках отдал Большелобый на Весеннем Торжище за этот увесистый камень, найденный где-то там, откуда восходит солнце. И еще пришлось отдать Кривоногу медвежьи когти и самую сильную из своих собак — за меньшее тот не соглашался работать. Зато топор получился — всю бы жизнь из рук не выпускал. Да, он легче тех, что Кривоног делает из серых камней для других охотников, и лезвие его мнется, когда ударяет по твердому, зато оно сможет одним ударом отделить голову Рваной Груди от ее вонючего тела.
Низко пригнувшись, без спешки и суеты двинулся Большелобый к Рваной Груди. Шаги его были беззвучны, будто он и не ступал, а скользил над травой — шаг охотника, подкрадывающегося к хищному. Но наверное, смерть Рваной Груди как-то по-особому пахла; наверное, Рваная Грудь когда-то раньше уже ощущала этот запах приближающейся гибели и знала, что он означает. А если нет, то почему ей вдруг взбрело в голову обернуться?
Большелобый замер. Плохо. Ударить Вислогрудую в спину легко, но вот так, когда ее бешеными глазами глядит в лицо сама Праматерь… Поднять оружие на Умеющую Рожать… Кто из охотников решится на это? Кто, кроме Дуборука?
Кто? Любой! Потому что они совсем не страшные, эти глаза. Потому что в них нет ни злобы, ни ярости — в них только страх. Боится? Она, Вислогрудая, колдунья, испугалась охотника?
Большелобый выпрямился. Чувствуя себя огромным и могучим, шагнул вперед — не таясь, уверенно, и топор его, взблеснув на солнце, взвился над головой съежившейся от ужаса старухи. Что-то кричала Сероглазая Большелобый не слушал ее. Он упивался своей силой, своим бесстрашием, властью над нагонявшей ужас колдуньей, чью долгую жизнь сейчас закончит его удар…
Ударить он не успел, как не успел рассмотреть что это такое рухнуло на плечи Рваной Груди, сшибло ее на землю. Понимание произошедшего пришло мигом позже, когда широкая когтистая лапа махнула по лицу так и не успевшей вскрикнуть старухи, сдирая с него кожу и мясо, когда над бьющимся в последних судорогах телом вскинулась остроухая звериная голова, ощерила окровавленные клыки. И понявшей все Большелобый обрушил топор на череп рыси, укравшей у него жизнь Рваной Груди. Светлое лезвие сплющилось о твердую кость, но и кость треснула, не выдержав мощи удара. Зверь дернулся и затих на неподвижном теле старой колдуньи.
Некоторое время Большелобый стоял неподвижно, силясь осознать произошедшее. Рыси осторожны. Почему эта решилась напасть на троих? Почему, решившись, бросилась сперва не на самого опасного? Э,