Чешко Фёдор
Перекрёсток
Анатолий не спешил спускаться в раскоп. Там душно, раскалившаяся за день сухая земля злобно кусает босые ноги; там воздух круто замешан на серой колючей пыли, и пыль эта скрипит на зубах, першит в горле, мерзостной липкой грязью оседает на потное тело. Гораздо приятнее сидеть здесь, на заросшем клевером и полынью откосе, поглядывать на окунающееся в недальнее озеро вечернее солнце, и поглядывать вниз, где копошатся пропыленные грязные фигурки. Копошатся, трудятся. А ты сидишь, куришь и ни черта не делаешь. Нехорошо… Ничего, работа — не волк. И вообще, Конституция гарантирует право на отдых.
А главное даже не отдых. Главное, что отсюда, сверху, как на ладони видна Анечка. Что-то она там нашла, лежит на животе в самой пылище, азартно скребет щеточкой стенку траншеи — низко, у самого дна. Видать, интересное там что-то…
Только сама Анечка гораздо интереснее любой археологической находки. По крайней мере, для Анатолия. И спускаться смотреть, что она выкапывает, ему совсем не хотелось. Гораздо приятнее было смотреть на Анечку, на ее голую спину, на ладные, длинные, загорелые ноги, на едва прикрытые импортным купальником нежные округлости в том месте, откуда эти самые ноги растут… Смотреть, и представлять то, что произойдет ночью. Произойдет, если Анечка согласится, конечно. А, собственно, почему бы ей и не согласиться? Заявление подали, кольца уже купили. Что осталось? Марш Мендельсона, цветы, штамп в паспорте и пьяные крики «Горько»? Формальности. Бессмысленный обряд вроде тех, что совершали наши только что слезшие с деревьев предки. Что он может изменить?
А внизу, возле Ани, уже толпятся. Во, и Виталий Максимович снизошли приблизиться. Поразительно просто, как он, не имея на себе ничего, кроме очков, плавок и лысины, умудряется сохранять вид пугающе-недоступной учености? Этакий академический розан среди разнорабочих сорняков- третьекурсников… Пора, однако, спускаться. Отсутствие может быть замечено и взято на карандаш, а этому типу еще зачет сдавать.
Приблизившись к толпе, Анатолий с изумлением обнаружил, что Анечку начальство за находку не хвалит, а сдержанно распекает:
— …Нет, вы мне не молчите, Кораблева. Как называется объект нашего исследования?
Длительная тишина. Эпицентр происходящего Анатолию за спинами любопытных не виден, но Анечкину позу он представляет себе безошибочно: голова низко опущена, руки — за спину, большой палец босой ноги вычерчивает в пыли нечто замысловатое. Наконец хрипловатый голос (ее голос) нехотя удостаивает ответом:
— Ну, поселение скифов-пахарей… И захоронение…
— Правильно. — Это снова Виталий Максимович. — Скифов-пахарей. Только без «ну», пожалуйста. А вы мне что суете? Это же каменный век! Не знать таких вещей для третьекурсницы непростительно! Ну-ка, кто может объяснить Кораблевой, что она нашла?
Чей-то торопливый голос:
— Женская фигурка культового назначения, с гипертрофированными половыми признаками. Амулет, часто встречающийся при раскопках стоянок эпохи мезо- и неолита…
— Совершенно верно. — В голосе Виталия Максимовича одобрение, наверняка он благосклонно кивает ответившему. — Так при чем здесь скифы-пахари, Кораблева?
Снова гнетущее молчание, потом кто-то несмело предлагает:
— Это Кравчуку надо отдать, он обрядностью неолита занимается…
— Разберемся. — Виталий Максимович голосом ставит точку, дает понять, что обсуждение окончено. — Предлагаю всем разойтись по рабочим местам. А с вами, Кораблева, мы поговорим отдельно. На зачете.
Выполнять распоряжение относительно рабочих мест Анатолий не поспешил, и поэтому успел заметить, что найденный Анечкой амулет Виталий Максимович сохранять для передачи доценту Кравчуку не стал, а просто-напросто запустил в прилепившиеся под обрывком чахлые кустики. Логика этого поступка была своеобразна и, увы, не нова: передашь находку коллеге, тот, чего доброго, сумеет доказать начальству, что разрабатывать его тематику на этом раскопе перспективнее, и о насиженном, не выработанном еще до конца месте придется забыть навсегда. Кстати, можно не сомневаться, что доцент Кравчук с найденными на своих раскопках предметами материальной культуры оседлых скифов поступает аналогично.
Выждав, пока начальство отойдет подальше, Анатолий ящерицей шмыгнул в кусты. Они были редкие, хворые, и амулет — серый тяжеленький комок обожженной глины — нашелся быстро. Действительно, женская фигурка. Руки едва намечены, а вот непомерные отвислые груди, вздутый живот, толстенные бедра и ягодицы выполнены тщательно, со знанием дела. А вместо головы бугорок с дыркой, чтоб на шее носить. На шее… Стоп! Это — мысль.
Стараясь не привлекать к себе внимание, Анатолий с чрезвычайно деловым видом направился к своей одежде; тяжело вздыхая (жалко все-таки, где еще такую найдешь), потащил замшевую завязку из капюшона фасонистой венгерской штормовки. Ну, да бог с ней. Зато кулон будет — закачаешься. Все Анечкины подружки от зависти вымрут, как мамонты. А всего и работы продеть и завязать, вот так.
Он нацепил шнурок на шею — прикинуть длину. Амулет лег не посредине груди, а чуть левее, где сердце, — Анатолию даже показалось, что глиняная фигурка чуть подрагивает в такт неторопливым ударам пульса. Он было взялся за нее, чтоб поправить, но не успел. Волна душного звона ударила ему в лицо, окружающее стало вкось и погасло.
…Внезапный удар тяжелой волной гулкого звона обрушился на затылок, земля стала вкось, и мир погас в глазах Большелобого. А когда способность видеть вернулась, перед глазами оказались стебли травы, растущие как-то неправильно: не снизу, а сбоку; и тогда он понял, что лежит, неловко вывернув все еще гудящую от удара голову.
А еще он увидел плывущие над травой сивые клочья тумана, а между ними — ноги. Кривые волосатые ноги, мощно подпершие почти квадратное тело. И еще он увидел голову, всклокоченную и маленькую, где- то высоко-высоко, чуть ли не в самой гуще клубящегося влажной сыростью неба. И еще — обрывок старой облезлой шкуры (мокрой, со слипшимся мехом), сжатый в жилистой грязной руке. Увидел, и понял.
Все-таки выследила их Рваная Грудь. Выследила, подкралась, ударила по затылку мокрой тяжелой шкурой. Оглушила. И теперь пьет его унижение, как жадные слепни пьют сладкую кровь копытных. Гордится, что вновь показала охотнику назначенное ему волей Праматери — грязь у ног Умеющей Рожать. Старая гиена…
Большелобый беспомощно забарахтался, пытаясь встать. Руки и ноги не слушались, земля не хотела отпускать его от себя, и, слыша злорадный смех Рваной Груди, он не сдержался и застонал. Не от боли (хоть боль свирепо глодала затылок) — от унижения.
Как случилось, что эта ходячая падаль сумела подкрасться неуслышанной, сумела одним ударом свалить его, охотника и воина? Зачем, ну зачем он не умер от ее удара? Умереть лучше, чем слышать смех, достойный вонючей пасти пожирателя трупов…
Новая мысль обожгла Большелобого, заставила вскинуть лицо над травой, оглядеться в испуге. Сероглазая… Успела она убежать или нет?
Нет. Не успела. А может, не захотела унижать себя бегством. Здесь она. Стоит, смотрит в небо, на лице — брезгливая скука. Гордая…
Великое Небо, неужели Сероглазая когда-нибудь станет похожа на свою породительницу?! Нет, нет, не может случиться такое зло! Вот стоит Рваная Грудь, старейшая из колдуний, зажигающих огни перед каменным ликом Праматери, — грязная седая тварь, вонючая, кривозубая… Никогда, даже в самые свирепые морозы не запахивает она меховую безрукавку (такую же грязную, как и то, на что она одета). Так и ходит, не зная стыда, не скрывая омерзительные, ссохшиеся свои груди, одну из которых исполосовали когда-то рысьи клыки. Ходит так, чтоб каждый встречный видел: перед ним одна из Вислогрудых. О Небо, отыщется ли среди твоих порождений более мерзкое?!