устало закрыл глаза. На душе было необыкновенно хорошо, лежать на мягком теплом песке тоже было хорошо, вот только плечо уперлось во что-то твердое, шершавое, неуютное. Не открывая глаз, не поворачивая головы он знал, что это — вгрузшая в озерный берег скифская баба (просто поблизости ничего больше не было шершавого и твердого). Можно было встать, отодвинуться, но ни вставать, ни двигаться не хотелось — хотелось спать.
Большелобому ужасно хотелось спать, промозглая росная трава жестоко холодила тело, и хорошо было бы встать, прогнать сонливость и холод резкими быстрыми движениями, но двигаться нельзя. Нужно лежать и ждать.
А ночь уже на переломе — холодная, сырая, светлая… Это плохо, что она светлая. Пусть бы лучше небо заволокли тучи, пусть бы землю укрыла тяжкая шкура мрака. Тогда Большелобый сумел бы невидимым и неслышным змеем проскользнуть мимо костра, мимо сидящих у порога Вислогрудых — туда, в хижину, где Сероглазая.
Но небо ясно и звездно, оно не слышит мольбы Большелобого. Нужно лежать, мокнуть в холодной траве, маяться предчувствием страшного и ждать, ждать, ждать. Может, хоть что-нибудь случится, хоть что-нибудь даст надежду на лучшее…
Большелобый ждет. Ждет давно — с тех пор, когда понял, что посланные за ним в погоню охотники не хотят догонять и ловить, что можно вернуться к хижинам и попытаться спасти Сероглазую. Он уже лежал здесь, в траве, когда тонул в небесной крови закат, когда Умеющие Рожать раздавали охотникам вечернюю пищу. Некоторые охотники проходили совсем рядом и не видели его. А потом об него споткнулся Дуборук, и Большелобый испугался, что сейчас он захочет узнать, обо что споткнулся, посмотрит вниз и увидит. Но Дуборук не стал смотреть вниз. Он стал смотреть на верхушки деревьев и свистеть. И ушел. Дуборук хороший…
Что это, что?! Вислогрудая, которая ближе к костру, свесила косматую голову на костлявую грудь. Не шевелится. Дышит ровно, глубоко. Спит? А вторая клонится, клонится к земле… Упала. Не двигается. Уснули обе? Он дождался?!
…Во мраке хижины не видно лица Сероглазой, но шепот ее (тихий-тихий, не громче вздоха) выдает: она плачет. Плачет и шепчет сквозь слезы:
— Ты? Тебя не догнали?
— Я спрятался. А теперь пришел…
— Они говорили, что тебя надо убить… И еще они говорили: Праматерь наказала Рваную Грудь смертью от рысьих зубов. За то, что не сумела научить меня чтить обычаи предков. И еще говорили: надо отвести Сероглазую в лес, сломать ей руки и ноги, вырвать язык и оставить на съедение хищным. А завтра они не станут говорить. Завтра они станут делать…
— Не смогут делать. Мы убежим. Костер у входа погас, Вислогрудые спят. Пойдем, лес велик.
Вздох Сероглазой похож на жалобный стон:
— Не убежим. Догонят. Поймают.
— Не поймают. Пойдем. Я знаю место, где не станут искать.
Большелобый осторожно отодвигает тяжелый полог, выглядывает (не проснулись ли Вислогрудые?), и ночной холод обжигает его взмокшее от духоты хижины и страха лицо…
Прикосновение чего-то холодного, мокрого словно обожгло лицо. Анатолий вскинулся, спросонок завопил дурным голосом: «Что, что?!»
А ничего. Это Анечка. Вылезла из воды, подкралась, провела по лбу ладошкой-ледышкой. А теперь, глядя на его обалделое, мятое со сна лицо хохочет-радуется, в восторге мотает головой, роняя с волос тяжелые капли: «напугала, напугала, напугала!»
Анатолий бодро вскочил — слишком бодро, как выяснилось. Стараясь обрести равновесие, он непроизвольно шагнул назад и вдруг брякнулся на спину, запнувшись о некстати случившуюся под ногами каменную тушу скифской бабы.
Поднявшись (а это удалось только с третьей попытки), он воззрился на древнее изваяние. До сих пор он на эту фигуру особого внимания не обращал. (Ну, лежит. И пусть себе лежит. Что он, бабы скифской не видел, что-ли? Вон хотя бы возле университетского музея штук десять торчит, и все одинаковые. Невидаль…) А теперь его поразила нелепая трагикомичность ее позы.
То есть в позе этой ничего особенного не было. Грубое изображение женщины. Стоит на коленях, руки сложены на выпуклом, будто вздувшемся животе, голова в высокой шапке (или прическе?) опущена на вислую грудь… Точь-в-точь как у тех, которых случалось видеть раньше. Вот только как-то так получилось, что все те, которых он видел до сих пор, стояли. А эта… какая она, оказывается, жалкая, эта поза благородной сумрачной задумчивости, если ее опрокинуть на спину! Смешно. И жалко…
Ну, да бог с ней. Лежала, и еще пусть полежит: не до нее сейчас.
А народ уже потянулся наверх, мимо раскопа, к виднеющимся невдалеке разноцветным крышам палаток. И кто-то орет (аж гулкое эхо докатывается до противоположного берега): «Толька! Аня! Вы что, примерзли там?! Догоняйте! Без ужина оставим!» И другой голос, также до конфиденциального шепота не приглушенный, выговаривает орущему: «Ты что, маленький? Не понимаешь? Отстань от людей!»
Некоторое время они сидели на берегу и молчали. Солнце, будто собравшись, наконец, с духом, кануло в озеро, и настала ночь. Но темнее не стало. Небо было ясно и звездно, откуда-то из-за неблизких холмов всплывала огромная золотая монета луны, и было очень хорошо сидеть вот так, на теплом песке, вслушиваться в доносящуюся из лагеря веселую перебранку под звон посуды, и, не разговаривая, даже не глядя друг на друга, чуть ли не впервые в жизни познавать, что это такое — быть вместе.
Потом Анатолий тихо спросил:
— Ты есть не хочешь?
Анечка молча помотала головой.
— А чего ты хочешь?
— Выкупаться. — Она смотрела на озеро, обернувшееся, как и небо, спокойной россыпью звезд. — Я никогда еще ночью не купалась, а так хотелось всегда… Чтоб звезды вверху и вокруг… И чтоб ничто не мешало… — Анечка встала, шагнула к воде, пальцы ее легли на бретельки купальника. — Только ты пока уйди куда-нибудь, не смотри.
— Почему?
— Потому, что еще рано. — Она обернулась, глянула на Анатолия. Глаза ее были темными и глубокими, в них вздрагивали звездные блики. Как в небе. Как в озере. — Не спеши, глупый, все еще будет.
— Сегодня?
— И сегодня тоже…
Анатолий ушел. Он взобрался на откос, лихорадочно засуетился там, подготавливая все, что успел заранее запасти для главного мига. И все это время он слышал, как плещет-журчит взволнованная Анечкой сонная озерная вода. Какая тихая ночь…
А потом он снова спустился вниз, и выходящая на берег Анечка замерла, заметив его, и он тоже замер в наивном восторге, и смотрел, смотрел на нее, на крупные торопливые капли, скользящие по ее золотящейся в лунном сиянии коже: с шеи — на хрупкие плечи, с плеч — на упруго вздрагивающую грудь, на живот, ниже, ниже… И в каждой капле отражалась вскинувшаяся там, наверху, звездная бездна…
Он не заметил, как это случилось. Просто вдруг он осознал, что Анечка тут, рядом, что ее прохладное гибкое тело прижато к нему; услышал тихий счастливый шепот:
— Ну, что ты… Ну пусти же, глупый, не торопись так… Дай одеться…
Анатолий спросил:
— Тебе холодно?
— Нет… — Анечка мотнула головой, мокрая прядь тяжело задела его лицо. — Ночь теплая такая…
— Тогда зачем одеваться?
— Увидят…
— Кто? — Он засмеялся. — Слышишь, тихо как? Все уже дрыхнут сном праведников. А если кто и не спит… Такие сами не захотят, чтобы их видели. А мы с тобой будем играть в первобытных людей. Хочешь?