невидимые и неизвестные (а значит — опасные), Большелобый проговорил:
— Пойдем. Там хорошо — не станут искать.
— Нет! — замотала головой Сероглазая. — Там плохо, смерть. Ты не знаешь.
Некоторое время Большелобый думал. Охотник и воин знает, что такое смерть, знает, какая она бывает, и где может прятаться. Знает гораздо лучше, чем самая умная из Вислогрудых. Может ли смерть притаиться там, где глупые старухи делают глупое? Нет. Колдуньи опасны, могут убить, но колдуньи спят, их нету там, впереди. А без них… Может ли убивать место? Не болото, не река, не камнепад — просто место? Нет. Никто из охотников не рассказывал про такое, значит, так не бывает. Сероглазая боится того, чего нет.
Он дернул Сероглазую за руку:
— Пойдем. Там пусто, нет никого. Не страшно. Пойдем!
Она подчинилась, пошла, не стала упрямиться и спорить. Вот только что-то новое поселилось в ее глазах — что-то, чего Большелобый не понял, но что ему очень не понравилось.
В Святилище действительно было пусто. Пусто и тихо. Только еле слышно лопотали о чем-то под слабыми прикосновениями сонного ветерка листья кустов, нависающих над откосами потаенного овражка — жилища Праматери; только негромко потрескивали там, на дне, фитили двух светильников перед каменным изваянием Изначальницы Рода. Неверные отсветы скользили по серому каменному лику тенями смутных древних раздумий, шарили по расстеленному на земле меху — ложу Праматери, на котором стоял затейливо изукрашенный горшочек и грудой были насыпаны ягоды — ее ночная еда. А больше в святилище не было ничего. И никого.
Они спустились в лощину, и Большелобый усадил Сероглазую на ложе Изначальницы Рода, а сам пристроился рядом и первым делом занялся своим топором. Все нужное было у него с собой, да и нужно-то было немногое, чтобы выправить и наточить смявшееся о рысий череп мягкое лезвие.
Закончив с этим, он еще раз внимательно осмотрелся, заглянул в горшочек: а что там? Там было темное и густое, хорошее. Один только раз в своей жизни Большелобому удалось попробовать это — украдкой, дрожа от страха, и отхлебнул-то он совсем немного, но Вислогрудые все равно догадались по запаху изо рта и побили, и три дня не подпускали к еде. И к утренней не подпускали, и к вечерней. С тех пор он боялся к этому подходить. А так хотелось еще!
— Что там? — Сероглазая выговорила это вяло, ей не было интересно, просто надоело молчать.
— Дурманящий сок. — Большелобый потрогал горшочек, облизнулся. Хочешь?
Она отвернулась:
— Нет.
— Тогда и я не хочу, — обиженно буркнул Большелобый.
Дурманящий сок — это приятно и вкусно, но сердить Сероглазую лучше не надо. Ничего, ночь длинная. Может быть, она еще передумает.
Он искоса глянул на Сероглазую и обмер вдруг в наивном восторге, и смотрел, смотрел на нее, на живые теплые блики, скользящие по ее коже — по лицу, по сильным крепким плечам, по едва прикрытой истрепанным мехом груди и по меху, скрывающему то, что ниже…
Он не заметил, как это получилось. Руки будто сами собой нащупали за пазухой амулет Вислогрудой с Пробудившимся Животом (сколько уговаривал Кривонога сделать его, сколько всего пришлось за него отдать!), и будто сам собой оделся на шею Сероглазой кожаный шнурок — она не шевельнулась, не вздрогнула даже, только глаза ее стали огромными, черными. А потом Большелобый как-то вдруг осознал, что Сероглазая тут, рядом, что ее сильное гибкое тело прижато к нему; услышал тихий шепот — какой-то незнакомый, жалобный, просящий (никогда еще Умеющие Рожать не разговаривали с ним так):
— Не надо!.. Потом, не здесь!.. Праматерь все видит — не простит, накажет, страшно накажет! Вислогрудые будут очень долго убивать… — Она вывернулась из его рук, отодвинулась подальше. — Сними с меня амулет. Не будем до срока, здесь. Страшно!
Большелобый нетерпеливо дернул плечом:
— Боишься? Зачем боишься, кого? Эту? — он ткнул пальцем в хмурое лицо Прародительницы. — Эту не бойся, она — камень. Мертвый, глупый, ничего не может, не страшный. Смотри!
Сероглазая в ужасе взвизгнула, съежилась, прикрывая руками голову, потому что он плюнул на изваяние. И еще раз. И снова. И ничего не случилось.
Большелобый обернул к ней торжествующее лицо:
— Что, наказала? Убила? Нет. Не может наказать — она камень, не бог. Нет богов, кроме Великого Неба, а оно — с нами. Оно защитит. Кого еще боишься? Вислогрудых? Они сами меня боятся. Они — слабые, глупые, умеют только жрать, бормотать непонятное и пугать нестрашным. А я — сильный, у меня острый топор. Убью их, — он говорил, говорил, а рука его нашла в темноте ее колено, скользнула по бедру, выше, туда, где прикрыто оленьей шкурой… — Не бойся. С тобой — я, а со мной — Великое Небо. Не бойся…
Он вдруг рванул застежку на груди Сероглазой, и облезлая шкура соскользнула с ее тела, открыв глазам давно и нетерпеливо желаемое. Ладони его легли на горячее, упругое, ощутили неподатливость твердеющих сосков, нажали чуть сильнее…
И Сероглазая подчинилась этому нажиму властных, по-хозяйски уверенных рук. Вцепившись в тяжело нависающие над ней плечи, до крови, до боли закусив губу, она чувствовала, как сминается под ее спиной теплый колючий мех, как тело цепенеет в предчувствии другой, сладкой, не испытанной еще боли…
С тихим стуком упал горшочек, покатился по земле, проливая запретный сок…
…Потом они долго лежали, тесно прижавшись друг к другу, и черные ветви черных кустов плавно качались над ними, и не хотелось ни двигаться, ни думать, ни говорить.
А потом Сероглазая встала на колени, склонилась над Большелобым, потерлась лицом о его грудь, и лицо ее было мокрым, а в глазах стыла тоска. Потерлась и отстранилась, обреченно взглянула в каменное лицо Праматери, крепко прижала ладонями болтающийся на животе амулет. И Большелобый заметил, как качнулись во тьме ее глаз крохотные огоньки светильников, как вдруг дернулись, судорожно скривились ее губы. Он уже понял, что случилось страшное, когда сорвавшийся с этих губ истошный вопль заставил его вскочить на трясущиеся, непослушные ноги.
Сероглазая выла, лицо ее было исковеркано болью и страхом, скорченное тело била частая дрожь, а глаза… Страшные глаза, не серые уже, а мутные, тусклые; в них не было ничего, кроме боли, выпившей чувства и глубину.
В цепенеющем от страха мозгу Большелобого промелькнула смутная мысль, что поза Сероглазой странно похожа на позу горбящегося перед ней изваяния Праматери: стоит на коленях, локти прижаты к бокам, пальцы обеих рук вцепились в живот, голова ушла в плечи… Только каменная Праматерь замерла в спокойном мрачноватом раздумье, а Сероглазая костенеет в агонии… Великое Небо, помоги ей, спаси! Не спасает… Почему, почему, за что?!
С яростным рыком Большелобый вонзил зубы в свою волосатую руку. Он услышал треск рвущейся кожи, и соленое, горячее брызнуло на губы, и стало легче. Страх, жажда понимания — все это пусть приходит потом. Старик Волчье Ухо учил: воин быстр и яростен, защищая своих и себя. Потом, победив, можно впускать в себя страх и раздумья. Потом. Не в бою.
Единого взгляда, брошенного на побелевшие в нечеловеческом напряжении тонкие пальцы, хватило, чтобы понять: причина пожирающей Сероглазую боли там, на животе. Большелобый кинулся, обхватил ее запястья, дернул, еще, сильнее — оторвать, увидеть, помочь… Бесполезно. Не поддаются сведенные судорогой руки. Ну что ж, он знает, как побеждают такое. Большелобый отшатнулся на миг, и, надсадно хекнув, изо всех сил ударил кулаком в маленький вздрагивающий подбородок.
Он сделал нужное. Сероглазая смолкла и опрокинулась на бок, будто кости ее вдруг стали песком, а мышцы — водой. И Большелобый снова схватил ее за руки, уперся ногой в грудь, рванул всей своей силой и всей тяжестью тела.
Получилось. Под хруст и треск мышц (не своих ли?) ему удалось оторвать ее руки от живота и одну от другой. И почему-то натянулся и лопнул шнурок амулета, и почему-то живот и левая ладонь Сероглазой облились кровью… А правая… Зашевелились от ужаса космы на голове и руках Большелобого, пальцы его взмокли от пота, утратили цепкость, и правая рука Сероглазой выскользнула из них, безвольно откинулась, с тяжелым глухим стуком ударилась о песок.
Старик Волчье Ухо был мудр и умел воспитывать воинов. Сейчас он бы радовался, если бы был рядом,