сцены, которые невозможно забыть: погреб, болезненный Леон, ворчливый Пол… Пятнадцать лет пролетели со страшной быстротой. Все это было совсем недавно… Потом загадочная смерть Леона. Логический ход событий прерывается, и начинается путаница. На странной картине мелькают тени без фигур… Тени без фигур…
Шель чувствовал себя, как человек, который после долгих поисков нашел очень ценную для него шкатулку, но из-за отсутствия ключа не может заглянуть внутрь. На любой вопрос находился ответ, у каждой проблемы было свое решение, и все же логичные на первый взгляд объяснения не удовлетворяли его и не могли развеять возвращающихся подозрений. «Самый удобный поезд отправляется из Гроссвизена завтра в час дня». Как следовало понимать эти странные слова?
Шель облизнул пересохшие губы и закурил сигарету. Терпкий вкус дыма вернул его к действительности. Он посмотрел на часы: было начало десятого.
«Пора отправляться к Визнеру, — вспомнил он. — Однако прежде стоит позвонить в Бонн, Михалинскому.
В окошечке на почте он попросил срочно соединить его с отделением ПАП [27] . Телефонистка передала заказ на центральную станцию. В ожидании разговора журналист остановился перед большим щитом, на котором висели многочисленные объявления об обмене квартир, продаже домов, помещений для магазинов и автомобилей, а также предложения рабочей силы.
В это время в Гроссвизене происходил краткий телефонный разговор такого содержания:
— Выйдя из дома, он отправился на главный почтамт.
— Зачем?
— Заказал срочный разговор с Бонном.
— С Бонном?
— Я записал номер, который он назвал: 342—29.
— Гм… Хорошо, спасибо.
Десять минут спустя телефонистка подозвала Шеля к окошку:
— Центральная станция сообщила, что номер 342—29 в Бонне не отвечает.
— Не может быть! Там всегда кто-нибудь есть.
— Подождите, я попробую позвонить еще раз…
— Нет, — решил журналист. — Не думаю, чтобы это имело смысл. Спасибо.
Выходя с почты, он несколько раз оглянулся, однако не заметил никого, кто бы мог за ним следить.
В приемной полицейского участка Шель с удивлением увидел Гюнтера, сидевшего на скамейке с конвоиром. Помощник доктора утратил значительную долю своей спеси. Низко опустив голову, он уставился в землю. Костюм его был измят, волосы всклокочены. При виде журналиста он смутился, а потом сделал рукой такое движение, словно хотел закрыть лицо.
— Ого, вот так встреча! — произнес Шель, замедляя шаги. К его изумлению, Гюнтер ответил по- польски:
— Так получилось, моей вины тут нет. Я только исполнял его приказания.
— Откуда вы знаете польский язык?
— А я родился в Горчицах. Служил шарфюрером СС в Галиции.
— С заключенными нельзя разговаривать! — вмешался полицейский. — И тем более на иностранном языке.
— Я хочу кое о чем попросить этого господина, — сказал Гюнтер.
— Мне придется сообщить комиссару, — уперся полицейский.
— Прошу вас, всего несколько слов!
— Ну ладно, только говорите по-немецки.
— Чего вы хотите? — спросил Шель.
— Извиниться за свое поведение.
— Еще что?
Гюнтер опустил голову.
— Я лишь исполнял приказания, — повторил он. — Он говорил, что я попаду в тюрьму, как бывший эсэсовец. Теперь меня все равно засадят. Не говорите там обо мне очень уж плохо, — указал он на дверь кабинета.
— Не думаю, чтобы мои высказывания могли повлиять на вашу судьбу.
Немец снова уткнулся взглядом в пол.
— Я только прошу, — покорно произнес он.
Шель постучал в дверь и вошел.
— Привет! А мы как раз вас поджидаем! — воскликнул комиссар Визнер, поднимаясь из-за стола. — Прокурор Джонсон уже закончил свой рассказ. Мы сейчас обсуждаем возможность раскопать подвал разрушенного дома крейслейтера Шурике.
Американец устало протянул другу руку. Глаза у него были обведены синими кругами, а на лбу еще отчетливей прорезались морщины.
— Садись, Ян, — сказал он, — придется тебе во всем признаться.
— Прошу вас начать с того момента, когда вы попали в концлагерь в Вольфсбруке, — ободряюще произнес Визнер. — Нас особенно интересует, что вам было известно о докторе Шурике-Менке во время пребывания в лагере.
— На этот вопрос гораздо подробнее может ответить Пол. Он ведь работал в «белом бараке» — так в лагере называли лабораторию доктора.
— Да, да. Это мне известно. Но вы, быть может, сумеете добавить какие-нибудь детали. Сегодня во второй половине дня я жду представителей из боннского министерства юстиции. Мне бы хотелось до их приезда получить полную информацию обо всем. Прошу вас!
И Шель начал длинный рассказ. Он старался ничего не пропускать. Он подробно рассказал о том памятном утре, когда они покинули лагерь, об убежище в подвале и дне освобождения. Когда он упомянул о полученном от Леона письме, комиссар спросил, не захватил ли он его с собой. Шель ответил утвердительно и вынул бумажник.
— Странно, — пробормотал он, обшаривая все отделения, — я никак не могу его найти. Не понимаю, куда оно могло деться…
— Может быть, вы оставили его дома?
— Нет, я абсолютно уверен, что нет! — сердито сказал Шель. — Все бумаги были со мной. Исчезновение письма — очередная необъяснимая загадка в целом ряду других.
— Когда вы видели его в последний раз?
— Когда? — задумался журналист. — Как только приехал в Гроссвизен. А когда потом, уже не помню.
— Ничего не поделаешь. Продолжайте, пожалуйста. Через час, выкурив бесчисленное множество сигарет Шель немного охрипшим голосом закончил свой рассказ:
— Сознание я потерял не полностью, — вспоминал oн события последней ночи, — однако совершенно лишился сил и был в каком-то дурмане. До меня доходили только обрывки разговоров. Когда я пришел в себя, Пол сказал мне о смерти доктора. Вы приехали, если не ошибаюсь, минут через десять после этого.
— Вы несколько раз упоминали о каких-то подозрениях Не могли ли бы вы уточнить, о каких именно?
Шель задумался. Все таинственные события он перебирал в памяти еще по пути в участок и тогда же ясно понял, что облеченные в слова туманные домыслы покажутся ничтожными, если не наивными.
— Не стоит пока касаться этого вопроса, — сказал он. — Я должен еще кое в чем убедиться…
— Как хотите. Я только попрошу вас подписать протокол допроса, после чего дело будет передано в высшую инстанцию.
— Какой протокол? — Шель с удивлением огляделся по сторонам, но не заметил никого, кто бы мог записать его слова.