комнаты.
– Ой, Гришенька, – почему-то шепотом запричитала Евдокия Никитична. – Тут, пока тебя не было, такое творилось! Костька Кравец уже неделю во всем энтом ходит – как же его? – жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной Рощи еще не выходил! А он: я, говорит, еще в среду осознал себя сыном Украины: Петлюра мне отец, а Бендера – мать!
И Евдокия Никитична снова всхлипнула.
– Ну и хрен с ним, с Костькой! – возмутился дядя Гриша. – Но как же это: нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..
«Уэн-нь!» – отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла еще сильнее.
– Да-а! Ивановы-то коряки оказались!
– Кто-о?
– Коряки, Гришенька! Петр Иванович с завода ушел, днем поет всей семьей, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит, моржа бить. Север, говорит, зовет. А Анатолия Михайловича уже нет.
– Как нету?
– Нету Толи, – всхлипнула Евдокия Никитична. Дядя Гриша осенил себя православным крестом.
– Тахир Мунибович он теперь, – продолжала Евдокия Никитична. – Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды. слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал: биографию Батыя дома учат. Грозится лошадь купить. Что делать. Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!
Дядя Гриша тяжело вздохнул.
– Раз такое дело, надо. бабуля, и тебе как-то того, самоопределяться.
– Самоопредели меня, Гришенька, – выдохнула Евдокия Никитична и горько заплакала.
– Ну, не знаю… – Дядя Гриша почесал в затылке. – Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские… Ты ж русская у нас, Никитична?
Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.
Вечером дом No 14 по Большой Коммунистической потряс дикий крик. Кричала жена коряка Иванова. Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет от кашалота, бросился наверх. Ворвавшись в квартиру, он увидел ее обитателей, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо «Аллах велик» «Господи помилуй», прижимал к себе перепуганных корякских детей: вольный сын Украины – полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой «Хай живе!» – отпаивал валокордином дядю Гришу, которого, судя по всему, крик корячки Ивановой вынул уже из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.
А кричала Иванова от зрелища, невиданного не только среди коряков. По кухне, под транспарантом с выведенным красным по белому нерусским словом «СОЛИДАРНОСТЬ», приплясывала, звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, Евдокия Никитична.
– Чавела! – закричала она, увидев коряка Иванова. – Позолоти ручку, красивый!
Услышав такое, коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем языке.
– Гришенька, милай! – кричала, пританцовывая, старушка. – Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня – цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! – кричала Евдокия Никитична. – Ще польска не сгинела!
Закусив стопку валокордина кусочком сахара, первым обрел дар связной речи дядя Гриша.
– Конечно, не сгинела. – мягко ответил он и обернулся к жильцам. – Все в порядке, ромалы. Самоопределилась бабуля. Жизнь продолжается. Киш мир ин тухес – и по пещерам.
Япона жизнь