— Нет, ты ответь! Ответь! Разве не я был прав — тогда? Разве не я? Да, я за тебя не вступился, не поддержал... зато я сохранил и себя, и нашу идею, и наш материал... я все сохранил, и все это пригодилось потом. Ничто даром не пропало! А вот если бы все были тогда такими смельчаками, как ты, — глядишь, многое бы и сгинуло безвозвратно. Я о науке думал, а ты — о благородном жесте.
— Игра слов, — тихо сказал Новиков. — Игра слов, не больше.
— Тогда я молчу.
— Молчи, молчи. К этому ты привык. Вчера, впервые в жизни, спьяну, ты сказал пару правильных слов... и то — сразу же перетрусил!
— Какие такие правильные слова?! — снова возмутился профессор. — Оскорблять уважаемых ученых — это, по-твоему, правильно? Отказываться от Государственной премии — это правильно?
— Конечно, правильно. Ведь премию-то тебе дали тогда совсем зря. Ну, что смотришь?.. Разве не так? Вспомни, вспомни хорошенько. В пятидесятом дали премию, а уже в пятьдесят втором выяснилось, что все твои расчеты и выводы были дутыми. И ведь ни один колосок твоей «коркинской золотой» не взошел... На нормальном-то поле — ни один! Где она сейчас, твоя «коркинская золотая»? Где? Покажи мне то поле! Хоть грядочку покажи! Нету ведь — ни грядочки. Так что насчет премии, Афоня, ты вчера очень даже правильно высказался.
— У-ух, какой ты, — прошептал, жмурясь, профессор. — Какой ты... озлобленный! Уж сколько лет прошло, тебя полностью реабилитировали, вернули доброе имя, дали работу — пожалуйста, занимайся наукой!.. Так нет же... нет! В тебе одна злость осталась.
— В этом не я виноват.
— Конечно. Легче всего сваливать на кого-то.
— Афоня, прекрати. Мы ведь сейчас одни, без свидетелей. К чему эта демагогия? Ловко ты уклонился от разговора о премии...
— Я не уклонился. Пожалуйста. Да, я и без тебя знаю, что многое в моей работе было ошибочным... знаю! Но ведь в науке, как тебе известно, и отрицательный результат имеет положительное значение...
— Ну, если так рассуждать — за каждый отрицательный результат надо давать Государственную премию. Афоня, это просто смешно.
— Мне ее дали! Дали! Я не сам взял, я не просил, не крал, не обманывал. Я честно трудился — и мне дали!
— Ладно, успокойся. Чего уж теперь. И чего ты разгорячился? Про ту премию никто, кроме нас, и не помнит...
Профессор Коркин тяжело дышал. Он чувствовал, что голова горит, в висках пульсирует кровь, руки немеют.
— Да если каждый... если каждый будет отказываться от премии, — вдруг сказал профессор, — да если каждый будет так, как ты...
— Ну — что?
— Да если каждый так будет... Все тогда развалится!
— Что — развалится?
— А все! Все развалится.
Новиков пожал плечами.
— Тяжело с тобой спорить, Афоня, — сказал он. — И субординация не позволяет... всеж-таки я твой подчиненный. Да и смысла нет — спорить. Пойду-ка я домой. Извини, если растревожил.
Настроение было испорчено. Профессор Коркин выпил еще таблетку от головной боли, потом сердечных капель, но легче не становилось.
Нет, это была не тревога, не страх, не ожидание чего-то плохого в ближайшем будущем... это были навязчивые воспоминания. А профессор не любил окунаться в прошлое. Он любил смотреть только вперед. Это был его девиз: только вперед. А тут, видите ли, явился несчастный старикашка, неудачник, злопамятный «друг детства и юности», треклятый ровесник и однокашник. — и сбил его с ровного ритма, поколебал, нарушил правильность давным-давно заведенного механизма.
«Черт бы его побрал, этого правдолюбца!» — подумал с досадой профессор, и распахнул окно, надеясь, что свежий воздух его успокоит. Нет, легче не стало.
Он прошелся по пустой квартире. Жена куда-то ушла, вероятно, отправилась по магазинам. Вечером предстоял еще один банкет — «домашний вариант», для самых близких.
А сейчас — и поговорить не с кем.
На стене кабинета висели фотографии детей — сын и дочь, оба взрослые, живут далеко от отца, у каждого своя семья. Пишут редко. Не приезжают.
Профессор пошел в другую комнату. «Покормлю-ка я птичек...» — но, увидев пустые клетки, вспомнил, что ведь он сам их недавно выпустил.
Никого. Ни души. Ни звука.
И вдруг он услышал тихий стук — резко обернулся: на створке форточки, распахнутой наружу, сидел щегол и постукивал клювом в стекло. Словно спрашивал: можно?
— Плохая примета... — прошептал Афанасий Данилыч. — Очень плохая примета.
И он замахнулся на птицу, прогоняя ее прочь.
Но щегол влетел в комнату, заметался под потолком.
— Кыш! Кыш! — закричал профессор. — Убирайся, гадкая птица!
Ему показалось, что это — тот самый щегол, которого он недавно выпустил из клетки.
— Зачем ты вернулся? — сердито спросил профессор. — Зачем?
А в форточку влетели дружной парой еще две птицы — те самые боязливые зеленые попугайчики. Следом за ними влетел и скворец.
— Да вы что — сговорились? — прошептал Афанасий Данилыч. — Прочь отсюда! Прочь!
И он забегал по комнате, размахивая руками и бесполезно пытаясь прогнать незваных гостей. Он устал, он задыхался от одышки и тяжкого сердцебиения. Остановился, прикрыл глаза, отдышался... полез во внутренний карман пиджака за валидолом.
А когда открыл глаза, то увидел, что в комнате уже не четыре, а, по меньшей мере, пятнадцать птиц. И еще другие, все более шумные, влетали в форточку, сталкивались друг с другом, метались под потолком, ударялись клювами о стекло, роняли разноцветные перья и кричали, кричали, кричали.
Профессор замер от страха. Он чувствовал, как тяжко пульсирует кровь в висках, как ломит шею, тянет поясницу, и он застонал от щемящей сердечной боли — и выкрикнул умоляюще:
— Не надо! Оставьте меня! Оставьте меня в покое!..
А комната словно расширилась в объеме — и стены раздвинулись, и потолок будто взвился вверх... И проклятые птицы все влетали, влетали в распахнутую форточку, и надрывно кричали, истошно вопили, чирикали, каркали, куковали и щебетали, исходили высокими трелями и руладами.
И профессору вдруг показалось, что эта безумная стая — те самые птицы, которых он выпускал на свободу в течение многих лет, ежегодно, в свой день рождения.
Эта внезапная догадка больно пронзила его, и профессор воскликнул, вздымая дрожащие руки:
— Зачем вы вернулись? Зачем? Улетайте прочь!..
Но птицы не слышали его, оглушенные собственным криком.
КОМНАТА
С утра он мотался по объектам, а потом пришлось ехать в аэропорт — встречать комиссию. Пообедать не успел, потому что высокие гости захотели не мешкая приступить к разбору главных претензий. Часам к пяти члены комиссии угомонились. А он после этого еще не меньше часа обзванивал подчиненных — информировал, отдавал директивы, планировал завтрашние дела.
Наконец позвонил домой и сказал жене, что сегодня задержится, мол, приехала московская комиссия, придется сидеть допоздна.