кроватка, слева диван-кровать, — и я неуклюже попятился и упал на грубо скрипнувшие пружины, а Люся, не отлипая, упала вместе со мной. Она лежала на мне, тяжело дыша, горячо и влажно целуя и гладя меня дрожащими руками, и прерывисто бормотала:
— Ну, рассказывай, рассказывай...
— Да постой же! — я все-таки отстранился, зажался в угол, к стене, отдышался. — Вот видишь, как быстро ты позабыла про бедного моего братишку... стоило заикнуться насчет квартиры — ты сразу о нем и забыла. А если я пошутил?
— Не может быть! — простонала она, и желтая ненависть промелькнула в ее голубеньких, серо- голубеньких глазках. — Не может быть... ведь это была не шутка, Валюня? Будет квартира?
— Будет, будет, — лениво успокоил я жену. — Правда, есть кое-какие обстоятельства... но это детали, с этим я как-нибудь управлюсь.
И я вкратце рассказал ей про старуху, которой предстоит переселиться в дом инвалидов.
Жена слегка поскучнела, расстроилась. Я вдруг подумал: ей жаль старуху. А может, она просто испугалась, будет ли все это законно, и не сможет ли кто к нам придраться, и не сорвется ли весь этот замечательный план.
— Не сорвется, — успокоил я ее. — Ничего тут нет незаконного. Все будет оформлено как надо. Уже есть согласие исполкома и горздрава... Главный врач обещал ходатайство написать, от имени администрации и местного комитета.
— Ой, какой он добрый! — сказала Люся. — Повезло тебе с начальником, Валюня.
— Конечно, повезло, — без всякой иронии согласился я. — Разве бы я дождался квартиры...
— Пришлось бы кооперативную покупать, — вздохнула жена.
— Легко сказать... А где деньги? — спросил я.
— Вот я и говорю. У нас на книжке чуть-чуть. Пришлось бы в долги влазить. А кооперативные нынче ужасно дорогие.
— Просто безумно дорогие, — согласился я, целуя жену в горячие щеки и губы и гладя ее спину, — невообразимо дорогие...
— Дорогие... такие дорогие... — прошептала она, прижимаясь ко мне, прижимая меня к себе. — Такие дорогие... дорогие...
Но тут нас будто током дернуло — кто-то громко постучал в дверь. Ах, черт...
— Как некстати, — пробормотала Люся, вставая и направляясь к двери. — Черт бы их побрал. Стучат, стучат.
Это была мама.
Моя строгая, принципиальная мама. Гордая. С преувеличенным чувством собственного достоинства. Полная высокая женщина. Седая. Люся перед ней трепещет. Уважает, боится и не очень любит.
А я люблю свою маму.
Хотя слепое преклонение давно исчезло. И мамины слабости я тоже давно раскусил. Смирился, хотя и не сразу.
— Фу, как у вас душно, — сказала мама, небрежно кивнув Люсе. — Окно бы распахнули — на улице такая жара.
— Мухи, — возразила Люся.
Щечки ее разрумянились. Даже румянец какой-то серенький.
— От мух можно марлевую сеточку сделать, — строго оказала мама.
В другой момент Люся обиделась бы, надулась: опять наставления!.. Но тут она вся горела от свежего счастья — и поспешила срочно поделиться.
— А мы получаем квартиру! — сказала и засмеялась, почти как девочка. Даже рот ладошкой прикрыла. Стесняется своего смеха, глупышка. Ей кажется, что лицо ее становится некрасивым, когда она смеется. Она права. А красивым оно бывает тогда лишь, когда... ну, вот пять минут назад оно было почти красивым, — когда глаза прикрыты, рот приоткрыт, щеки румянятся... Бывает такое, иногда.
Мама обрадовалась — правда? получаете? когда же?
— Скоро, — сказал я и вкратце изложил ей суть дела. Маме не очень понравилось то, что ситуация закручена вокруг судьбы несчастной старухи.
— Почему несчастной? — вяло удивился я. — С чего ты взяла, что она несчастная?
— А ты ее знаешь? — спросила мама.
— Кого?
— Ну, эту старуху. Ты виделся с ней?
— Пока нет. Но мне все подробно уже рассказали...
— Вот потому так легко и судишь — о чужом человеке, — сурово упрекнула мама. — Думаешь, это счастье: оказаться на старости лет в богадельне? В этом доме-интернате...
— Так ведь ее же поместят не туда, где психохроники! — сказал я слишком быстро и слишком громко. — Ее в дом-интернат обычного типа... там чисто, светло... там уход хороший и кормление... цветной телевизор.
— А меня ты не хочешь туда поместить? — спросила мама.
— Вот еще! — возмутился я. — Что за вопросы? Бред какой-то...
— Ну уж, сразу и бред, — усмехнулась мама. — Я просто так. Пока в порядке шутки. А ведь может случиться и всерьез...
— Что — всерьез? — рассердился я. — Что может случиться? О чем ты?
— Ну, а вдруг я тоже стану слабоумной? — сказала мама, глядя на меня с жестоким любопытством. — Ничего такого фантастического в этом предположении нет... Мне шестьдесят пять, у меня гипертония...
— Ну и что?
— А то. Случится, предположим, инсульт — и все, капут. Паралич, слабоумие. Я про это мно-ого читала. Заранее готовлюсь. И кто же будет за мной ухаживать? Кто?
— Перестань, мама.
— Что вы такое говорите, Екатерина Семеновна? — расстроилась Люся.
— Ничего т а к о г о я не говорю, — мама даже не посмотрела на Люсю, она смотрела на меня. — Ну, вот, предположим, у меня паралич... кто будет ухаживать? Ты?
— Разумеется, — сказал я, не колеблясь ни доли секунды. — Разумеется, мама. Я не оставлю тебя никогда. И ты это знаешь.
Клянусь: я не врал, не лицемерил. Я говорил правду.
Что бы ни случилось с моей мамой, я всегда буду с ней. Я готов отказаться от всего на свете, от всего и от всех, — от нее не откажусь никогда.
— Ты это знаешь, мама, — повторил я.
Она удовлетворенно вздохнула.
Мне было не очень приятно сознавать, что мама проверяет, испытывает меня таким вот, не самым лучшим способом. Вообще многие ее манеры меня раздражают. Особенно в последние годы. Мама стала эгоистичной. Помню, как меня огорчила ее реакция на мое предложение понянчиться с Катей. Это были самые кошмарные полтора-два года... Катюшу надо было куда-то пристроить, а в ясли боялись, и от Люсиного заработка отказываться было накладно. Тогда я был твердо убежден, что мама сама предложит: Катюшу — к ней. Не предложила. Я намекнул — намек проскользнул мимо. Я обратился с нижайшей просьбой. Уклонилась под очень важными предлогами: собственное нездоровье, сложность в кормлении и уходе, проживание на пятом этаже (а ребенка ведь надо носить на прогулку, вверх-вниз, это в ее-то годы!..), короче, пришлось отдавать дочку в ясли. Пять дней в яслях — три месяца потом Катюша болела: пневмония, то, се. Люся была вынуждена уволиться.
В те дни я пережил крупнейшее разочарование в маминой безупречности. Были и другие факты, моменты... Но то, первое, разочарование было самым горестным. Жалел не только Катюшу, не только себя и жену — больше всего жалел маму, да, маму... Сожалел об утрате детской своей влюбленности в незамутненный образ. Этот образ дал трещину.
Но моя верность и преданность — без трещин. Об этом не буду.
— А почему вы ничего не говорите про Сашу? — спросила мама. — Он не нашелся?
— Пока вроде нет, — сказала Люся. — Уж не знаем, что и думать.