— Надо искать, — сказала мама.
— Я уверен, он у кого-нибудь из друзей, — сказал я, хотя вовсе не был в этом уверен.
— Разве у Сашки были друзья? — усомнилась мама.
Не знаю... откуда я знаю, мама? И с братишкой, кстати, мы тоже не раз испытывали двойственность твоей любви. Ведь как оно было в детстве: нас считали чуть ли не вундеркиндами. Два брата-близнеца и оба вундеркинды! Не так уж часто встречается подобное. Сашка сочинял стихи (ни одного стишка сейчас не помню, хоть убейте), а я — феноменально считал. В уме. Нам было по пять-шесть лет, оба в одинаковых костюмчиках, с бантами на шее, и мама заставляла перед гостями: Сашку — экспромты сочинять, меня — извлекать корни и перемножать в уме трехзначные числа. В ту давнюю пору мама нас очень-очень любила... А чем все кончилось? Меня уже к пятому классу тошнило от математики, назло поступил в медицинский... хотя и сейчас могу корни извлекать и пристрастие к цифровым операциям так и осталось — как дурная привычка. А Сашка не менее рьяно отвратился от рифм, хотя сочинять до сих пор продолжает... Но все сочинения его производят настолько странное впечатление, что даже я, родной брат, вынужден считать его графоманом. Ни одной строчки он не смог напечатать. А жена, Надя, стесняется даже и упоминать при посторонних, что муж сочинитель... очень уж стыдно.
Бог с ней, с Надей... разве в ней дело? Вот мама — она явно нас разлюбила... то есть, конечно же, не совсем, так не бывает, чтоб мать совсем разлюбила своих детей... но все-таки!.. Все-таки стала любить нас намного меньше, когда окончательно убедилась, что ни великого математика, ни знаменитого поэта из нас с братишкой не получится. А ведь она очень на это рассчитывала. Была в этом просто убеждена. И вот — такое жестокое разочарование. Мы будто специально, назло оскорбили ее своим двойным фиаско. Из вундеркиндов превратились в неудачников. Проклятые близнецы. Сашка и Валька. Ничтожества. Не оправдали надежд. Саша — конторская крыса, простой инженеришка из института леса... Зачем она жила, наша мама? Ради чего? Ради того лишь, чтобы быть свидетельницей наших унижений и неудач? О, как ее многострадальное сердце не разорвалось на части!
Воспитывала нас одна, без отца.
Он погиб на фронте, пропал без вести. Мама нам ничего не рассказывала. Совершенно случайно мне удалось прочесть пожелтевшие письма отца (разумеется, без ведома мамы — тайно, украдкой забрался в ее шкатулку). И вот из этих рассыпающихся писем я выяснил завязку маминой трагедии: она не была с отцом зарегистрирована. Не успели расписаться, война помешала. Письма отца... письма его полны обещаний и оправданий и смиренных ответов на ее жестокие упреки. Письма его полны любви. Но как жаль, что он не успел, легкомысленный наш отец, своевременно зарегистрировать свою любовь! Это была его непоправимая ошибка... и этого мама ему никогда не простила. Даже после его смерти не простила. Мы с братишкой родились без отца, и он тоже нас ни разу не видел, даже на карточках (мама принципиально отказывалась прислать ему фотографии близнецов). Так и погиб. И смерть его тоже не была зарегистрирована... пропал без вести. Все не как у людей. Серый юмор.
А я понял: для мамы самое страшное в гибели отца была вовсе не его гибель, а бесповоротная невозможность узаконить, зарегистрировать их отношения. Теперь уже все. Никто не распишет. Это было первое и самое великое унижение в маминой жизни. Второе — разочарование в нас. И, вероятно, кроме этого было множество мелких обид, оскорблений, душевных травм. Мама стала гордячкой и эгоисткой. Да, конечно, она отдала нам свои лучшие годы, свою молодость... И она вполне резонно требовала: верните свой долг! А мы не могли с ней ничем расплатиться. Близнецы оказались банкротами, вечными должниками.
— Не сомневаюсь, — сказала мама, — что Сашка попал в вытрезвитель.
— Он не пьет, — возразил я.
— Как же, рассказывай, — язвительно улыбнулась мама. — Сама видела, в прошлом году, на дне рождения Никиты, — как он стакан водки опрокинул... и не поморщился!
— Мама! — и я рассмеялся, потому что мамины слова показались мне до смешного несправедливыми. — Что ты говоришь? Да после того стакана он два дня болел.
— Вот видишь! А удержаться не мог... Нет, это точно, он в вытрезвителе.
— Из вытрезвителей выпускают утром, — сказал я, глядя на часы, — а сейчас уже вечер...
Стук в дверь. Мы встрепенулись — может, Сашка?
Люся отворила. Вбежала Надежда. Запыхавшаяся, потная, глаза сверкают.
— Ну, что? — закричала она. — Его нет? Не заходил? Чего вы молчите? Сашку никто не видел?
«Сашка». Тридцать семь лет мужику — а все Сашка. Почему? Потому что графоман, неудачник. Был бы признанным поэтом — никто б не посмел назвать Сашкой.
Бабье.
Меня хоть Валентином зовут. Жена — Валюней. И за то спасибо. «Сашка пропал...» — да он давно уж пропал, если хотите знать! И пропал по вашей милости, прекрасные дамы. — Ну чего ты все суетишься? Сядь, — я придвинул ей стул. — Проходить не приглашаю, жилплощадь и так забита народом. Шучу.
Четверо в комнате — не продохнуть.
Люся вдруг засмеялась. Прикрыла рот ладошкой.
— Ты чего? — сердито посмотрела на нее Надежда.
— Извини... просто так. Вспомнила. Нам квартиру дают.
— Кому это — вам?
— Нам, — оказал я.
— Могли бы сейчас и помолчать об этом! — вспыхнула Надя. — Сашка пропал, а вы...
— Извини, — повторила Люся и тут же сделала сочувственное лицо, но в глазах ее продолжало мерцать: «квартира! квартира! квартира!»
— Надо было заявить во все отделения милиции, — строго сказала мама.
— Все сделано, без вашей подсказки, — огрызнулась Надя. — Мой папа постарался, все свои связи использовал.
— Ну-у, если твой папа постарался, — сказал я, — тогда я не сомневаюсь — Сашку найдут непременно.
Ее папаша — большой начальник. Директор завода.
— Объявлен розыск, — сказала Надя. — С собаками ищут.
— Ну, если с собаками... — сказал я. — Собаки обязательно найдут.
И тут мы надолго замолчали. Все четверо. Сидели молча в душной тесной комнате и не знали, что сказать. Люсе явно хотелось подыграть Надежде, но она боялась ляпнуть очередную бестактность. Маме, вероятно, хотелось дать какой-нибудь важный совет или кого-нибудь упрекнуть, но она опасалась нарваться на грубую реплику Надежды. Несчастная Надя просто молчала, потому что все возможные слова она уже произнесла сегодня неоднократно. А я думал. Соображал.
— Послушай, — спросил, я вдруг у Нади, — а ты дома проверила — деньги все целы?
— Целы, целы... — и Надя вздохнула. — Все цело, все на месте.
Ага. Значит — проверила. Проверяла.
— Я уж все-все просмотрела, ничего не исчезло, — сказала Надя. — Только вот театрального бинокля нет.
— Бинокль? — встрепенулся я. — Послушай, Надя! Так ведь он, Сашка-то, вероятно, пошел в театр, а потом — завернул к друзьям... ну, к тем, с кем ходил... у них и остался.
— У него нет друзей, — повторила мама.
— Какой театр? — возмутилась Надежда. — Сашка вышел из дома часов в десять вечера... какой может быть театр в это время?
— Тогда зачем он взял с собой театральный бинокль? — спросил я.
— И правда — зачем? — растерянно сказала Люся.
Мама ничего не сказала.
Надя ничего не ответила.
С братом Сашей мы редко беседовали. Он меня раздражал. Помню, несколько лет назад, когда я отказался от должности заведующего отделением и откровенно гордился этим своим п о с т у п к о м, — брат Саша тогда заметил беззлобно, но весьма обидно: