— Преподобный Баттон Милфорд, — представил Тьюк. — Рядовой авиации Росс. Он позировал Джону и очень любезно проявил благосклонность к моим работам.
— Весьма польщен, — сказал викарий. — Не одевайтесь ради меня. Классическое образование прививает вкус к пасторалям, если можно так выразиться.
Викарий засмущался, заставив Лео изучить горизонт в поисках, возможно, корабля. А потом спросил:
— Вы были, Росс, на этой недавней, и, надеюсь, последней ужасной войне? Нет, конечно же, нет, вы слишком молоды.
— Был, само собой, — откликнулся Росс. — И это не последняя.[58]
ИОНА
В гавани Иоппии в Финикии торговое судно с парой детишек, вышитых черным по желтому, тыквенного цвета, парусу, штивало и найтовило свой груз, когда еще один пассажир пробрался между корзин с фигами, связок кедрового дерева и оплетенных соломой бочонков сладкой воды, которые сгружали с ослов, и отдал плату из кожаного кошеля за провоз до Фарсиса.
У него была редкая черная борода, округлая, корзинкой. Хотя его кофры были аккуратно увязаны, а одежда выдавала в нем опытного путешественника, в глазах сквозила какая-то вороватость, словно где-то поблизости мог оказаться человек, с которым ему совсем не хотелось бы встречаться. Посох его был из оливы, а звали его Голубком.
— Да, — ответил капитан, — картинки хороши тем, что их можно называть как захочешь. Я слыхал, что вон те звезды называют Двойной Газелью.
— А еще Симеоном и Левием, — заметил Голубок.
Море было темным, точно вино, небо — сладким. Крепкий ветер вывел их из бухты, к другой стороне мира. Моряк играл на тамбурине, парус надувался плотно и туго, а рулевой самоуверенным ревом командовал матросам отдавать или собирать концы, ставить к ветру то или крепить это, пока не удостоверился, что судно, ветер и море — у него в руках.
— Роскошная погода! — таково было мнение купца. — Пока горлянки поспевают, а пауки плетут свои сети, — самое время плыть. В это время года, я имею в виду. А раньше — когда ласточки строят гнезда.
— Знаки, — сказал Голубок, — если б только можно было прочесть их все.
— Догадываюсь я, брат Голубок, что занимаешься ты в этом мире не только соленой рыбой и сушеными фигами?
— Держу пари — ученый, — сказал капитан.
— Книжник, — ответил Голубок, — по инспекторской линии, но и писанию свитков обучен.
Говорил он, как обычно говорят деловые люди, о своей работе по разметке границ, когда государство расширяло налогооблагаемые земли от ворот в Хамафе до берегов Аравы. Он отыскивал для этого правооснование и знал, что Иеровоам,[59] второй, носящий это имя, остался доволен его работой и даже внес его прозвание в дела как консультанта, удостоверявшего правомочность расширения Израиля с религиозной точки зрения.
Ибо Голубок обучался в Гаф-Хефере на законоведа.
Капля дождя — ниоткуда — шлепнулась ему на запястье.
В школе он осваивал составление свитков, но душа его лежала к изучению птиц и растений. Он рисовал больших улитов, овсянок и черноголовых чеканов на полях своих текстов, моабитского воробья, лутка, песочника, мухоловку, бекаса, поганку, веретенника, каменку-попутчика, куропатку, златоглазку.
Он чувствовал, что лучше видит Предвечного в Его творениях, нежели в свитках закона. К мужчинам и женщинам в старину спускались со звезд ангелы, и Предвечный встречался с Моисеем и Авраамом лицом к лицу — пламенем в купине, голосом в ветре. Голубок же предпочитал познавать Предвечного в саду, на лугу, в терпентинной роще.
Благоприятный ветер, сопутствовавший им из Иоппии, задул жаром, точно из печи, а затем — холодком, словно весной дверь отворили. Душно, потом — свежо. Свежо, душно.
Но за неделю до этого, ввечеру, когда он любовался у себя в саду тыквами-горлянками, был ему голос, зазвучал в самом ухе. Изумление его было так же велико, как и страх. Не узнать голос было невозможно. То был глас Предвечного.
Купец указал кому-то и Голубку вместе с ним на сияние кончика мачты.
Этот прерывистый туманный огонек был сродни голосу в саду.
— О не сомневайся, но уверуй!
— Господи, я недостоин.
— Имя твое будет голубь вещий.
Древний иврит Предвечного с его гортанным мурлыканьем и шипящим мерцанием ронял в его сердце одно слово за другим.
Ветер стих, паруса обвисли, море разгладилось.
— Встань, иди в Ниневию в Ассирии, — говорил он. — Иди в Ниневию в Ассирии и выведи людей из их предрассудков. Скажи им, что аз есмь. Скажи им, что судьба — это ложь. Скажи им, что аз есмь то, что аз есмь. Скажи им, что их образы чудовищ и блуждающих звезд — лишь жалкое и глупое понимание бытия.
В холодке после заката сад заполняли тени, горлицы курлыкали в терпентинах. Он любовался белыми, исполосованными горько-зеленым тыковками, длинношеими горлянками цвета песка, ласточкиными гнездами. Огурцами, корнишонами, пепо.
То был старик Вечноживой, вне всякого сомнения.
Хорошо сделал, что сбежал.
Море начало вздыматься низкими маслянистыми валами.
Какое ему дело до голубятен Ассирии и прогнивших эвкалиптов, где гнездятся пчелы? До львов и гиен Ассирии? У них там своя Иштар, мерзость прелюбодеяния. Они там вычисляют звездный свет, толкут запретные травы, описывают невозможных тварей — крылатых быков, демонов с когтями.
Предвечный — дух, источник нашего бытия, направляющий стопы муравья и зуб лисицы, человек же оставлен свободным взыскать десницы своего творца. Набухающая тыква лежит, а лоза, на которой она набухает, ползет и умножает свои листья. Так и сердце наливается знанием, а тело передвигается по миру, учась равно и у доброго, и у подлого.
Если Предвечный сделал нас свободными, то почему же относится к нам как к рабам?
Там, где черная стена тучи провалилась в потемневшее море, молния пустилась в дьявольскую пляску.
— Шквал, — сказал капитан.
Он ударил так жестко и внезапно, что судно отбросило назад. Парус сорвало, и он гулко лопнул у них над головами. Матросы, взывая каждый к своему богу, стали сбрасывать кладь за борт. На борту этого бессчастного судна, сказал один, есть некто, на кого очень сердит Ваал. Другой вскричал, что с ними — некто, совершивший в глазах Тота нечистое деяние. Кто? Пассажир Голубок забылся крепким сном, околдованный чем-то.
Капитан тряс его так, что голова моталась у Голубка на плечах.
— Это ты? — ревел он.
— Это он! — соглашались остальные.