растенья и звери воскресли в раю,
И приняли от Бога одежду свою.
Но один серафим тех небес не желал,
Все к какой-то свободе страдал и жаждал.
Средь миров бесконечных он свой путь преклонил,
И надеждой безумной свой дух озарил. [...]
И вскричал я: «О, брат, возвратись вновь к Творцу,
Ведь Свобода и Радость есть имя ему»1.
Во всем писании серафим упоминается только в Книге Исайи3, а в русской поэзии сразу ассоциируется с Пророком Пушкина. Грех индивидуализма конструируется по хорошо знакомым риторическим образцам; но если у Пушкина серафим дает поэту-пророку его уникальную способности чувства и речи, то у Добролюбова происходит характерная инверсия. Серафим отпадает от Божественного единства и превращается в романтического странника, подобно Демону Лермонтова, падшему херувиму. Поэт-пророк умоляет его вернуться в божественный коллектив. Спасения в одиночку нет; оно возможно на пути всеобщего человеческого единения, а пока что — средствами консолидации общины под руководством ее лидера.
Обрядовая сторона религии Добролюбова имела скорее негативный характер. За обрядность он критиковал и православную, и «пля
шущуто» церковь, как называл он хлыстовство. «Веками люди были скованы обрядами, и нас отвергших все обряды, обряды снова побеждали с самой незаметной стороны»,— писал он уже в 1930-е годы1. Мы ничего не знаем о том, как добролюбовцы женились, как они праздновали рождения, как хоронили умерших. В общине не было ни специального места для молений, ни отведенного для них времени, ни ритуала. Добролюбовцы много пели, но музыкальная сторона коллективного пения была заимствована у молокан и хлыстов. Некоторые песни были просто взяты у них, как известная «Ты любовь, ты любовь, ты любовь святая». Но и пение стало раздражать Добролюбова. Единственным обрядом, который он вводил с очевидной охотой, было коллективное молчание. Иногда община молчала целыми днями. Насколько можно понять по разрозненным сведениям, иконоборчество и молчаливость их лидера с возрастом все усиливались. Так он терял поклонников. «С добролюбовцами общение было трудно, потому что они давали обет молчания и на ваш вопрос ответ мог последовать лишь через год. Я считал это недостатком внимания к людям»2,— вспоминал Бердяев, уважавший Добролюбова и знавший его последователей.
Духовное руководство Добролюбова было предельно жестким. Старый добролюбовец рассказывал Яркову о своем духовном руководителе:
Запрется он, бывало, [...] к нему и не приступишься. Правда, секретаря [...] не было, но правило «без доклада» не входить все же в какой-то мере соблюдалось. Иногда [...] слышалось и такое: — Брат Алексей, я не свободен с тобой говорить. [...] Большей частью приходили к нему братья по вызову. Возражать или противоречить ему тоже было не так-то легко. Ничего не поделаешь: [...] назвался верховным правителем или вождем основанной тобой общины, — твори, как полагается, суд и расправу3.
В качестве санкции за непослушание применялось классическое средство: запрет обшине входить в контакт с провинившимся ее членом. Срок такого наказания обычно составлял семь дней. Однажды Добролюбов подверг члена своей общины бойкоту на целый месяц. Тогда 'братки' взбунтовались, запрет такого рода казался им несправедливым и неисполнимым. Добролюбов признал тогда, что был не прав. Другой, по выражению Яркова, «конфуз» случился с Добролюбовым, когда к нему приезжал Леонид Семенов, его последователь и к тому же близкий друг его покойной сестры Марии. Соперничество между ними приобрело явный характер и стало обсуждаться в общине; интересно, что главным предметом обсуждения были сравнительные достоинства стихов Семенова и Добролюбова. Семенову пришлось уехать, а Добролюбов ввел новый запрет: «Не сообщайтесь с образованными. Не принимайте их у себя»'1.
Он продолжал странствовать, внезапно исчезая из своего братства, появляясь во все новых деревнях и общинах, проповедуя в них и уезжая не прощаясь. В 1915 году Добролюбов окончательно покинул самарские степи и уехал в Сибирь. По словам Яркова, «многие в братстве вздохнули свободнее. Диктатура кончилась. Нашло свой коней то, что может быть условно обозначено, как культ личности брата Александра»1.
Все же добролюбовская проповедь имела беспрецедентный успех среди 'народа'. Ярков вспоминал встречи с добролюбовцами в 1917 году:
Сколько я ни перевидал к тому времени сектантов, но выходило так, что интереснее, свободомысленнее [...] чем эти так называемые «добролюбовцы», я не встречал. Добролюбовцы как бы вобрали в себя все лучшее в сектантстве, весь его аромат [...] Сколько рассказов, сколько легенд (и таких захватывающе красивых) слышал я тогда об их учителе — «брате Александре». И слушая их, трудно было не поддаться тому общему впечатлению, что «брат Александр» и в самом деле — замечательный, редкостный человек. [...] Главная заслуга Добролюбова, на мой взгляд, состоит в том, что он увлек за собою многих людей из народа, из самых его низов. Увлек — и преобразовал ихг.
Добролюбовцы живо реагировали на революцию. Весной 1917 года они, по словам Яркова, жили «одним порывом — [...] организовать общину, коммуну, братство»3. На выборах в Учредительное собрание Ярков вместе со своей женой, хлыстовкой, голосовали за список большевиков: те обещали прекратить войну. В 1918 году 'братки' организовали две коммуны под Самарой, в селах Алексеевка и Гальковка. Ярков, искренне симпатизировавший этим опытам, вспоминал:
Были обобществлены семена, рабочий скот, коровы, сельскохозяйственный инвентарь, сбруя, — все, до дуг и хомутов включительно. Мало того — и в этом была существенная ошибка коммунаров, — обобществлению подверглись и сундуки с одеждой и нарядами деревенских модниц. (...) Сразу же в коммуне возникло некоторое подобие женского бунта, и преодолеть сопротивление несознательной в массе женской среды, особенно дочерей — девиц на выданье — браткам не удалось. Это оказалось свыше их сил*.
Конец этой истории был обычным для коммунистических экспериментов.
В 1919 году в селе Утевке [...] состоялось знаменательное совещание «добролюбовцев». В результате горячих споров на совещании взяла верх линия на совместное поселение на более умеренных началах хозяйствования, то есть на основе частной собственности, трудовой инициативы1.
Поселок этот был все же назван 'Всемирное братство'. Добролюбов давно жил отдельно, но 'братки1 получали от него послания:
предостерегающие письма о том, что он не может приехать на «братский поселок» и не приедет до тех пор, пока на будут искоренены дух наживы, тяга к богатству, пока «братья» не изживут в своей среде неравенство и различия в степени материальной обеспеченности. Более того, я слышал, что брат Александр не постеснялся употребить в отношении богатевших «братков» [...] более резкие выражения, обвинив [...] в возрождении «духа кулачества» и в «кулацких» устремлениях'.
Между тем, согласно рассказу Яркова, «численно небольшая, но значительная» часть'братков' предалась плотским утехам. Среди 'сестер' завелся грех иного порядка. Они тоже «дали волю телесам», но в другой форме.
Находясь всегда в столь тесной связи с так называемыми «мормонами»,— как называл их сам брат Александр, с «пляшущей церковью», — они стали заметно крениться если не прямо к кружку и плясанью, то к некоей промежуточной форме, к «трясению» (...) Казалось, вот-вот пустятся они в свойственный «мормонам» ритуальный пляс2.
'Мормонами' в Поволжье звали хлыстов. Часть добролюбовцев, подобно жене самого Яркова, вышла из хлыстовской среды и не утратила связи с ней до конца 1920-х. Неудовлетворенные новой жизнью, они были готовы вернуться к знакомым с детства ритуалам. Любопытно еще, что Ярков, при всей его симпатии к хлыстам и хлыстовкам, верил, что их культ связан с сексуальными излишествами. Некоторые из самарских 'сестер', по его словам, с гордостью рассказывали о своих былых связях с самим 'братом Александром'3.
В 1926 году Добролюбов пишет сочинение под названием Манифесты людей телесного труда. Текст его неизвестен. Судя по словам Яркова, этими Манифестами Добролюбов объяснял, что не только крестьянский труд благодетелен, труд пролетария тоже ведет к спасению. Сам он в это время работал печником. К более раннему времени относится недатированный отрывок из послания Добролюбова, сохраненный Ярковым. В нем брат Александр безоговорочно приветствует революцию. Его аргументы и риторика примерно те же, что и в революционных рассуждениях Блока:
Революция это то, что идет, то, что будет, основа. [.,.] Все чаши революции это только предзнаменование [...] Кто заранее (от первых купин своего сознания на земле) не увидал твоего склоненного от дум лица над тысячами мыслей, учений и книг земли, кто не слышал твоей твердой, хотя часто одинокой поступи среди ежедневных подлинных дней, какие родили раз навсегда твою красоту (...] — тот не знает еще основ твоих и рождения твоего, революция4.
282 Часть 3. ПОЭЗИЯ Семенов 283
Стареющий Добролюбов жил под Баку, клал печи. В 1938 году он ненадолго появляется в Москве, потом уезжает обратно в Азербайджан. 24 августа 1940 года датировано следующее письмо.
Я не отвергаю тогдашних дорог своих [...] Все внутренние ценности я признаю и сейчас[...] Конечно, в старых дорогах я откинул то, что признан за слишком наружное и обрядное [...] Я признаю братство и сейчас, но не так строго наружно [...]
Но одну вещь, бывшую тогда моей ценностью, я откинул окончательно: можно сказать, и не откинул, но стал