поэта.
Задебренные лесом кручи. Когда-то там, на высоте, Рубили деды сруб горючий И пели о своем Христе.
Так было когда-то, теперь не то. Лень и тишина убаюкали русский народ. Но сама природа напомнит людям о том, чего требует от них Христос.
И капли ржавые, лесные, Родясь в глуши и темноте, Несут испуганной России Весть о сжигающем Христе. (3/248)
В черновике вместо «сжигающего Христа» было сказано еще сильнее: «чудовищный Христос» (3/587). Был там и женский персонаж, соответствующий Фаине из Песни Судьбы и вновь выражающий веру в особую привлекательность раскольничьих женщин:
Так смуглолица и стройна
Под заревом старинной веры. (3/586)
Из этого стихотворения, работа над которым шла с 1907 по 1914 год, мы понимаем, что именно «Огневое крещенье» и было, по-видимому, сутью Заклятия огнем и мраком. Деды- самосожженцы противопоставлены испуганной стране 1914 года. Весть о них нужна России, считает поэт; и если весть эту не принесут капли лесного дождя, то ее принесут слова его стихов, такие же натуральные и неизбежные. Ленивая современная культура противопоставлена упрямой, все помнящей природе; самосожженцы, трансгрессивный символ народа, так же сливаются с русской природой, как пьяные мужики в лермонтовской Родине. Кручи и капли ближе к народной традиции, чем современные люди.
Старообрядческая символика самосожжений как огненного крещения и красной смерти была воспринята через роман Мережковского Петр и Алексей, в котором самосожжение изображено без малейшей симпатии; через амбивалентные стихи Семенова; устные рассказы Клюева, который с гордостью возводил свою родословную от «палеостровских самосожженцев»'; и еще через метафоры известной статьи Вячеслава Иванова О русской идее [1909]: «мы же, народ самосожигателей», «огненная смерть»2. Чуть раньше Иванова близкий к нему Георгий Чулков связывал сожжения с революцией в еще более экстремистской конструкции:
Мученики, сожигаемые на кострах, испытывали высокое блаженство (...] Эти «влюбленные» не только видели новый свет, они слышали новую музыку, «пение ангельское». И не эта ли музыка опьяняет нас, когда веют красные и черные знамена и баррикады обагряются жертвенной кровью?3
Красное знамя в этой цитате принадлежит социал-демократам, черное знамя анархистам, «пение ангельское» взято из Мережковского. Накануне революции Андрей Белый заметит выразительным курсивом: «славянофильство играет с огнем»', а Иванов уже после революции признается стихами: «Да, сей пожар мы поджигали». «Сжигающий Христос», он же «чудовищный Христос», в Двенадцати Блока возглавит шествие красноармейцев. Они как раз и идут раздувать «мировой пожар», а впереди у них «Исус Христос»; такое написание имени 'Исус' отличает старообрядческую традицию от канонически православной5. У Клюева в стихотворении 1919 года Коммуна читаем вновь: «Сладко креститься в огне»6. Летом 1920 он пишет Городецкому: «Я очень страдаю, но радуюсь, что сбылось наше, разинское, са- мосожженченское»'. Революционный цикл Клюева называется Ог-
пенный лик, а поздняя разочарованная поэма была названа Погорель-щиной: погоревшая Россия, страна после огня.
СТИХИЯ
Ширится и цветет святостью по всему лицу русской земли живая вера народная. Она творит себе новые формы; вдумчиво и искренне ищет она откровения правды; возникают новые вероучения [...], все более сближаясь друг с другом, —
писал Евгений Аничков, авторитетный для Блока филолог, к консультациям которого поэт прибегал для Розы и Креста и в других случаях1. В своей статье 1907 года о Победоносцеве Аничков приветствовал все секты — от хлыстовства до баптизма — как единую живую веру. «Целые полчища мучеников питали эту живую веру своей железной стойкостью и своим самопожертвованием», — рассказывал Аничков. Живая вера идет, по его мнению, из 17 века, а «претворилась и окрепла» в конце 19 -го2. Судьбы русских писателей, всегда связанные с народной религией, теперь принадлежат ей еще тесней. «Останься жить Достоевский, без сомнения, и он, как Лев Толстой, повернулся бы к многообразной и обновляющейся живой вере сектантов и диссидентов», — предполагал Аничков3. И действительно, читая опубликованные черновики романа Достоевского Атеизм, Блок узнавал и подчеркивал в них сюжеты, в которых «глубины хлыстовщины» занимают место поистине ключевое'1.
3. Г. Минц определяла влечение Блока к 'стихии' как «руссоистско-толстовское»5: природа предпочитается культуре, народ — обществу, естественный человек — интеллигенту. Но Минц не раскрывала весьма конкретного содержания, которым наполнялись у Блока понятия 'стихия1 и 'народ'. Подлинный народ — не интеллигенты, не пролетарии и не крестьяне. Достаточно часто — особенно в речах и статьях Блока конца 1900-х годов — расплывчатые эти термины раскрываются не классовым, а конфессиональным образом. 'Народ' то более очевидно, то намеком отождествляется с сектами. «Грозным и огромным явлением» называл Блок русское сектантство в 1907 году (5/215). Если в Народе и интеллигенции сектант упомянут лишь как одна из составных частей народа, в одном ряду с рабочим, босяком и крестьянином (5/324), то в Стихии и культуре «другие люди», «стихийные люди»
(5/356) — уже исключительно сектанты. И когда Блок говорит о «движении русского символизма к реализму», то главными примерами оказываются Добролюбов и Семенов, то есть фактически — движение русского символизма к сектантству (5/206). В мистической эстетике Блока подлинный 'реализм' оказывается сектантской поэзий также, как в его мистической социологии подлинный 'народ' — это сектанты.
Выступая в Религиозно-философском обществе в ноябре 1908 года, Блок ограничивается метафорами. «Страшную лень и страшный сон» чувствуют в народе его оппоненты из интеллигенции; «медленное пробуждение великана» видит поэт (5/323). Между 'народом' и 'интеллигенцией' — недоступная черта, как между враждебными станами на Куликовом поле. «Над городами стоит гул, в котором не разобраться и опытному слуху», — еще осторожен Блок (5/323). 'Стихия' пока не названа по имени. Лишь изредка становится ясно, что речь идет не о старой народнической политике, а о новой, ищущей воплощения мистике. «И неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил» (5/327): 'народу' здесь противопоставлен не богатый, а неверующий- Подлинную любовь к народу «не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный», — вновь цитирует Блок любимое стихотворение Тютчева.
Обсуждение этого доклада в Религиозно-философском обществе было запрещено полицией. Петр Струве отказался печатать его текст в Русской мысли, что послужило причиной его конфликта с Мережковским, Но и последний стал обвинять Блока «в подмене истинно-христианских начал радением, хлыстовством»1. «Мистический путь без философии ведет к хлыстовству», — говорил Мережковский2. Блок же сообщал матери с гордостью: «на собрании слушали меня очень хорошо, после собрания обступили сектанты — человек пять, и зовут к себе. Пойду». В том же письме он пишет о «самом лучшем впечатлении» от своих новых слушателей: «я увидал, что были люди, которым я нужен, и которые меня услышали» (8/261).
В ноябре 1908 года молодой Михаил Пришвин записывал: «На религиозно-философском собрании: Блок и Рябов, Философов и сектанты, Гиппиус и Рябов»3. Михаил Рябов был лидером общины 'Нового Израиля' в Санкт-Петербурге и посещал собрания Религиозно- философского общества. В этом же месяце Пришвин вместе с Блоком посещали другую хлыстовскую секту 'Начало века', вождем которой был Павел Легкобытов. В январе 1909 Пришвин готовил хлыстов-чемреков к выступлению в Религиозно-философском обществе; они обсуждали Блока, хлысты считали его пророком4. По воспоминаниям Пимена Карпова, Блок «защищал» хлыстов в Религиозно-философском обществе, называя их «поэтами»5. В 1910 году Гиппиус сообщала Блоку, что его «знают» бывшие на заседании Религиозно-фило-
софского общества федосеевцы. Сама поэтесса в тот момент была этими раскольниками довольна: «Вот уж настоящий-то народ!»1
29 ноября 1908 года Блок ездил на «заседание» хлыстов. Об этом Любовь Блок писала свекрови: «Саша и Ал[ексей] Михайлович Ремизов] пошли вместе на заседание хлыстов, Саша верно напишет Вам, ему очень понравилось»1. И действительно, в тот же день Александр Блок не без смущения сообщал матери: «пошли к сектантам, где провели несколько хороших часов. Это — не в последний раз. Писать об этом — как-то не напишешь»'.
После полученных впечатлений следующий доклад Блока в Религиозно-философском Обществе, Стихия и культура, развивал прежнюю тему куда более решительно. В Европе произошло землетрясение, это тонкая земная кора не выдержала давления внутреннего огня. Так и культура вот-вот не выдержит давления сектантской стихии. «Мистики мы особого рода: на русский лад»; «Наши сектанты мне представляются тоже революционерами», — пояснял Блок цитатами из сектантских писем и песен (5/358). «Я читаю о сектантах», — сообщал Блок матери*. С прочитанным он был не согласен и записывал: «мы придумали про раскольников 'рационализм' [...], только бы не слышать»5. Иначе говоря, выделение рационалистических, протестантских движений внутри сектантства он считал обманом, придуманным интелли-генций для того, чтобы не слышать народного голоса. В его представлении лучше было считать всех сектантов народными мистиками. В минуту душевного кризиса Блок записывал: «Поехать можно в Царицыно на Волге к Ионе Брихничеву. В Олонецкую губернию — к Клюеву. С Пришвиным