в этой 'республике, привольной науке, сердцу и уму'. В литературном салоне хозяйки дома Авдотьи Петровны Елагиной Языков нашел столь нужное ему духовное общение и понимание, сочетавшееся с теплом простых и искренных чувств. 'Крылья поэта встрепенулись, и этим годам московской жизни принадлежат едва ли не лучшие его стихи', — вспоминал современник. Здесь у Языкова часто бывал Пушкин, сюда являлись Чаадаев, В. Ф. Одоевский, Баратынский, молодая поэтесса Каролина Яниш (впоследствии Павлова) и другие московские литераторы. Поэт сблизился с кругом 'Московского вестника', став вместе с А. С. Хомяковым главной опорой редактора журнала М. П. Погодина.
Перемены в жизненной и литературной судьбе Николая Языкова совпали с общим подъемом отечественной словесности. Поэт с интересом наблюдал за этим движением и в 1832 году писал: 'Мне кажется, что наши журналы понапрасну жалуются на современную нашу лит‹ературу›, в нынешнее время более, нежели когда-нибудь, является истинных, талантов на ее поприще. Мне приходит даже мысль, что в наше время суждено процвесть русскому Парнасу, так же как испанский процветал при Филиппе II!' Своей поэзией 30-х годов Языков деятельно участвует в этом новом процветании русского Парнаса.
Сам поэт не раз говорил о новых сильных звуках своей лиры, называя их 'поздней зарей'. Как бы подводя черту под своими творениями дерптских лет, вошедшими в сборник 1833 года, он говорил: 'На них есть особенный отпечаток, и характер в них дышит такой, которого не должно быть в последующих'. По собственному признанию Языкова, элегии и послания в его поэзии отходят на второй план, и она становится объективнее. Но по-прежнему в этой поэзии живы 'могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово'. Пушкин говорил тогда Денису Давыдову, что стихи Языкова 30-х годов 'стоят' дыбом', и это похвала именно поэтической силе, а не упадку и слабости.
В самом начале своей московской жизни Языков создал знаменитое стихотворение 'Пловец'. В нем отчетливо слышно глубокое убеждение поэта, спокойная, зрячая вера, звучит любимое слово Языкова — 'сила': 'Но туда выносят волны только сильного душой'. Этот мужественный пловец, ищущий и бури, и скрытой за нею блаженной страны, — конечно, символ жизни самого поэта, закрепленный в поэтическом слове. Вместе с тем это и самоценный художественный образ, причем он настолько общезначим, абсолютен и всем внятен в своей строгой красоте, что языковское стихотворение давно уже стало любимой народной песней Иван Киреевский, прочитав 'Пловца', писал автору: 'Поздравляю тебя с 'Пловцом'. Славно, брат! Он не утонет. В нем все, чего не доставало тебе прежде: глубокое чувство, обнявшись с мыслью'. Действительно, 'Пловец' выплыл, навсегда остался в литературе и народной памяти, хотя многие любители песни 'Нелюдимо наше море' не ведают, что это слова языковского стихотворения
Ровное и сильное движение языковской поэзии не нарушилось тяжелейшей болезнью спинного мозга, заставившей поэта уехать в 1833 году в симбирское имение, где он собирал русские песни для фольклориста Киреевского, а в 1837-м покинуть Россию и отправиться на немецкие курорты (там Языков познакомился с Гоголем и вместе с ним отправился в Италию). В 30-е годы им созданы такие классические вещи, как 'На смерть няни А. С. Пушкина', 'Поэт', 'Конь', 'Кубок', 'Поэту', 'Я помню: был весел и шумен мой день…', 'Молитва'. И на чужбине дарование Языкова не потеряло своей силы: именно там родились перекликающееся с 'Кубком' Жуковского стихотворение 'Морская тоня', могучий образ 'Корабля', гимн прекрасному вину и молодому веселью — 'Иоганнисберг', приветные послания 'К Рейну' и 'Песня балтийским водам'.
В далекой чудесной Ницце Языков написал одно из самых русских своих произведений — повесть в стихах 'Сержант Сурмин'. Произведение это выросло из затейливых изустных преданий екатерининской эпохи и близко к любимому Пушкиным жанру разговоров' ('Table-talk', 'Разговоры Н. К. Загряжской' и др.), славных застольных анекдотов о простодушном и мужественном осьмнадцатом столетии. Причем в повести Языкова заговорила не фрейлина былых времен, а скромный бригадир, который 'с Суворовым ходил противу галлов'. 'Разговор' его о беспутном игроке Сурмине и роскошном екатерининском фаворите Потемкине, столь остроумно вразумившем неистового картежника, как бы развивает в образах известные слова Пушкина: 'Надменный в сношениях своих с вельможами, Потемкин был снисходителен к низшим'. Через живые лица языковской поэмы мы видим саму эпоху, характеры цельные и сильные, естественное движение чувств и мыслей, увлекающую читателя борьбу неодолимой страсти и прозорливого великодушия. Предание оживает здесь вполне, оно завершено, органично и занимательно. И потому языковская повесть о сержанте Сурмине стоит рядом с 'разговорами' Пушкина, вполне постигнувшими и воссоздавшими екатерининскую эпоху.
Языков вернулся в Россию в 1843 оду. Он по-прежнему был жестоко болен, и Вяземский, встретившийся с Языковым еще за границею, поразился страшной перемене в облике поэта. Однако тот же Вяземский отозвался о языковском предсмертном творчестве: 'Дарование его в последнее время замечательно созрело, прояснилось, уравновесилось и возмужало'. В 1845 году Иван Киреевский сообщал Жуковскому о Языкове: 'Он пишет много, и стих его, кажется, стал еще блестящее и крепче'. Сам поэт говорил, что он пишет стихи 'не болезненные'. Голос его был звучен как никогда, и на этот раз Языкова услышали все — даже и те, кто не желал его замечать прежде или поговаривал об упадке таланта.
Лирический восторг, порыв поэтической души к высокому всегда были присущи романтику Языкову, но в последние годы его жизни к силе и непосредственности присоединились особенная трезвость и незамутненность творческого мышления. Гоголь отметил это 'высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твердый взлет в свете разума, верховное торжество духовной трезвости'. Именно таков торжественный лиризм языковского стихотворения 'Землетрясенье', вобравшего в себя и державинскую мощную архаику, и гармоничную силу пушкинского 'Пророка', и уроки 'поэзии мысли' Баратынского и любомудров. Это стихотворение Жуковский считал одним из лучших в русской поэзии. По силе и художественной завершенности близок к 'Землетрясенью' знаменитый 'Сампсон' Языкова, этот вечный символ страшного взрыва обманом связанной силы.
Гоголь точно говорил о Языкове: 'Он всякий раз становится как-то неизмеримо выше и страстей и самого себя, когда прикоснется к чему-нибудь высшему'. Сказано это, конечно, о 'Землетрясенье' и 'Сэмпсоне', а не о послании 'К ненашим' и других гневных выпадах поэта против Герцена, Чаадаева и Грановского. В стихотворении 'К ненашим' и других посланиях подобного рода, написанных по поводу лекций Грановского об истории средних веков, звучат именно страсти и гнев, откровенная предубежденность. Сам поэт говорил: 'Много может сделать русский человек, когда пошло на задор'. Поэтому эти его стихотворения — более документы общественной борьбы, нежели факт высокой литературы. Языковские послания, как и резкие антиславянофильские письма и статьи Белинского, с другой стороны, объективно способствовали окончательному разъединению двух главных направлений русского общественного движения тех лет — западников и славянофилов на бескомпромиссно враждующие лагери (см. примечания к этим стихотворениям). Поэтому эти произведения навсегда останутся в истории именно как явления общественной мысли той эпохи. И есть своя несправедливость в том, что эти пристрастные стихотворения как бы заслонили самоценную позднюю лирику Языкова и повлияли на позднейшее восприятие его творчества.
Перед смертью Языков оглянулся на свою молодость, на дни беззаботного веселья и счастья и создал полное светлой грусти стихотворение 'Сияет яркая полночная луна'. Об этом его стихотворении современник писал позднее: 'Это хоть не голос умирающего, а что-то прощальное. Поразительно, что его последнее слово и последняя мысль были обращены к отшедшим: к годам студенчества и к Воейковой…' Сильная и светлая натура Языкова чужда была загробного ужаса. За несколько дней до смерти он властно спросил окружающих, верят ли они в воскрешение мертвых. И услышав молчание, призвал повара и заказал ему все блюда и вина похоронной тризны и велел пригласить на поминки всех друзей и знакомых. Таков был последний его поступок, в котором человек высказался вполне.
Как и всякий подлинный поэт, Языков должен был создать свой 'памятник', поэтически запечатлеть свою мысль о том, что же в его творчестве останется вечно живо в памяти людей, что в нем долговечнее меди и пирамид. Такие нерукотворные 'памятники' воздвигли себе, своей поэзии Державин и Пушкин. Языков же. пойдя по этому пути, совершил нечто иное: он создал памятник не себе и своей поэзии, и даже не поэту и поэзии вообще. В 'Стихах на объявление памятника историографу Н. М. Карамзину' поэт воспел великого историка, открывшего России ее самое, и его 'книгу книг' — двенадцатитомную 'Историю государства Российского'. Это творение Языкова, названное Белинским одой, не просто создание личной воли поэта. Русская поэзия всегда помнила о заслуге Карамзина перед собою и перед Россией Пушкин в 1826 году писал об истории Карамзина: 'Его творение есть вечный памятник и алтарь спасения,