(чем я хуже хороших людей) и раскрыл в том углу всю картину незадачливой жизни своей. Сверху — грамот бумажное пламя так и пышет, аж сердце печет, и на всех золотыми углами припечатано слово «почет». А пониже — на карточке мятой, обгорелой, промокшей не раз, батя мой — молодой, конопатый, в дальнем детстве пропавший из глаз. Будто, ныне почуявший силы, с шашкой наголо, бравый на вид, из далекой карпатской могилы, как бессмертный, на сына глядит. Возле — мамкин недавний портретик: впрямь стараясь до слез не дышать, на базарном присев табурете, как на чудо, уставилась мать. В давнем-давнем сарпинковом платье, с детства памятном вдовьем платке, как от боли к бессмысленной трате, гомонок зажимая в руке: пусть, мол, прахом пойдет та пятерка, лишь бы кровный кормилец-сынок, не торопкий на письма Егорка, позабыть свою мамку не смог... С ними рядышком, слева и справа, красно солнышко глянцем двоя, в два лица рассиялась Любава, боровлянская милка моя. Расцвела — ни на чью не похожа и ничьей красоте не под стать, что ни в сказке сказать невозможно, ни железным пером описать... Как, бывало, пойдем по базару, все фотографы, сколь ни на есть, просят сняться Любаву задаром, красоту почитая как честь. Вот и мне, не скупясь, чем богата, в память самой первейшей любви подарила Любава когда-то четвертные портреты свои... Слева смотрит — лукавая косо. Справа смотрит — родная в упор. Синеглаза, чудна, русокоса, боровлянская вся до сих пор. 3 Словно вспыхнет горячая ранка в самом сердце, когда в той дали чуть увижу тебя, Боровлянка, родный краешек отчей земли. Там Тобол пузырится под кручей, щучьи плесы, язевый простор, и стоит на увале дремучий с недорубленной просекой бор. Стопудовые сосны из меди даже в стужу цветут без простуд, караулят малину медведи, лисы тропки хвостами метут. Там давнехонько в норке-избушке хоронилась сама, как лиса, да поймалась Кащею в подружки Царь-девица, льняная коса. Бабой стала толста и богата, но сыны ее, внуки ее знать не знали для кровного брата слов милей, чем «твое» да «мое». Там весь дол перекроен в полоски и лежит, как рядно, полосат, в бурых крапинах красноколоски, в желчи проса да в дымках овса. Там гнездится у самого яра Боровлянка — смоленые лбы, с керосинным настоем базара, с хлебным духом у каждой избы. Там истоптаны стежки-дорожки в расписные, как терем, ларьки, где звенят кренделя да сережки и молчат топоры и замки. Там в замшелой столетней церквушке, полагая конец житию, молят бога пробабки-старушки о спокойном местечке в раю. Видно, шибко завьюжило время, всяк по-своему чует весну... Даже деды там бороды бреют, аж поземка метет седину. Как земля, поколовшись от жданки, ждет-пождет благовещенский гром, с тайным трепетом ждет Боровлянка по приметам судьбы перелом. Там тревожат гудками в постели, манят снами незнамо куда, за поля, за леса, прямо к цели,