Шатаясь, Дима встал. Что-то замычал, потом замолк. Побежал к ней.
Теперь она была совсем маленькой. Платье, напитанное кровью, задралось, и видно было, что левая нога держится лишь на коже, проткнутой обломками костей. Наверное, и таз раздробило – она лежала, как сломанная кукла.
Одна щека была разорвана, во рту стояла кровь и стекала на асфальт. В крови поблескивали губы.
– Это она? Вот эти губы он целовал? Упругие, теплые, нежные – эти?
– Инга? – спросил он хрипло. Она не ответила ему. Теперь она не могла ответить даже ему. Ее уже не было. Было тело, было платье, были туфли, ссадина на пятке была – а ее уже не было.
Дима закричал.
Потом он убежал, оставив любимую и убитого, как они были, на асфальте.
Потом он рисовал.
Эпилог
– Ну, будет врать-то, – сказал Шут. – Никого ты, кроме себя, не любишь. И никто никого, кроме себя, не любит. Разрыв наш, подружка, дело решенное. А пока давай лучше кофейку бузнем. Я утром свежачка намолол.
Лидка вздохнула.
– По-моему, ты немножко сумасшедший, – сказала она.
– Все мы немножко лошади, – скалясь, ответил он. – Будешь кофий-то?
– Давай лучше Димино письмо откроем, – попросила она. Шут пожал плечами.
– Что он может написать? Мирись-мирись, больше не дерись – вот и вся его философия, – он подошел к секретеру, взял из вороха бумаг пришедшее вчера письмо и небрежно кинул на диван, в уголке которого, поджав ноги, сидела Лидка.
– Прекрасная философия, – сказала она, ловя конверт. Распечатала, развернула листок. Шут с ухмылкой следил, как забегали ее глаза по строчкам. Потом глаза остановились – Лидка смотрела на рисунок. Потом глаза стали влажными.
– Все правильно, – сказала Лидка дрожащим голосом. – Вот к нему я от тебя и уйду.
– Ого! – сказал Шут, подходя вразвалочку, сложив руки на груди. Заглянул в письмо через Лидкино плечо. – А-а… ясно. Добрый день. Только не думай, что он будет стоять вокруг тебя на коленях. Это он только другим такие советы дает.
– Мне не нужно на коленях, – ответила Лидка сердито, – я сама могу. Но он добрый, понимаешь? Добрый.
– Петушок еще в темя не клевал, – ответил Шут убежденно.
– Ты дурак какой-то! – всхлипнула она. Полгода билась она об эту стену, и чем больше оставляла на ней кожи и крови, тем толще стена становилась. – Я хочу самых нормальных вещей, – она потерла глаза кулаками. Она ненавидела плакать, но что же делать… – Хочу жить, понимаешь? Любить тебя хочу всю жизнь. Детей хочу.
– Бог подаст, – ответил Шут. – Не заводись.
В дверь позвонили. Лидка вскочила, но Шут остановил ее повелительной вялой рукой.
– Не хочу никого.
В дверь опять позвонили.
– Человек же пришел! – воскликнула Лидка.
– Человек, человек… Черт с ним, открывай. Нет, я сам, не надо услуг…
Она засмеялась и бросилась к двери. Он, устало и злобно шипя сквозь зубы, двинулся вслед.
Дверь открылась, и за ней стоял Дима с черным чертежным тубусом в руке. Увидев Лидку и выдвигающегося из комнаты Шута, он сделал улыбку. Теперь, неделю спустя, уже стало получаться.
– Ба! – воскликнул Шут. – Ух, смурняга!
Лидка в ужасе прижала ладони к щекам.
– Дымочек! Да что с тобой?
– А что? – спросил Дима.
– Ты не заболел? Или что?
– С чего взяла ты, глупая женщина? – спросил Шут. – Димка как Димка.
– Да глянь, на нем же лица нет! Где твои глаза…
– Брось ты, право слово. Заходи, Дымок, не стой на пороге. Приехал нас спасать? Или Лидку решил отбить у меня?
Дима шагнул в прихожую.
– Я тут, братцы, – сказал он, – гениальное полотно создал. Хочу вам подарить на свадьбу.
– Эва, – сказал Шут.
Он был от души рад Димкиному приезду. Можно будет отвести душу, потрепаться всласть о скудной, мучительной своей доле. Кто-кто, а Димка умел слушать.
– Димочка! – уже верещала Трезора. – Ты есть хочешь? Чайку? Кофейку? Садись с нами, мы как раз по кофе вдарить собираемся… так ты не болен, правда?
– Легкий приступ инфлюэнцы, – Дима растянул улыбку еще шире, раскрыл тубус и стал вытряхивать свернутый холст. – Сейчас покажу, смотрите.
– И за этим ты специально ехал? – ахнула Лидка, всплескивая глупыми руками. Шут усмехнулся: вот ребенок-то. Не может без сказки.
– Да, – Дима перестал улыбаться. – Специально. Называется «Пожизненный поиск».
Он развернул холст.
Стало тихо.
Картина мрачно, феодально гремела, как токката. Если долго смотреть, казалось, она начинает наползать медленным, неотвратимым танком – чтобы втянуть в себя, присоединить к тому, что в ней происходит. От нее веяло дикой, безысходной тоской и столь же дикой, неизбывной надеждой.
В тесном, чудовищно мрачном склепе клубился зеленоватый хлорный туман. В тумане бродили угрюмые люди без глаз и ртов, и не было этим людям числа, словно туман порождал новых и новых. Правыми руками они держали страшные факелы, источавшие черную копоть и рваный багровый свет, левыми – короткие шесты, к которым кое-как, вслепую, громадными ржавыми гвоздями – пробившие тонкий шест острия зловеще торчали в стороны – приколочены были щиты. На всех щитах написано было одно и то же слово: «Люблю».
Очевидно, бродя в слепой тесноте, угрюмые люди то и дело задевали друг друга погнутыми остриями гвоздей, чадным огнем факелов. Не оставалось ни одного, кто не был бы искромсан и обожжен. Все они были ужасны. И все они были несчастны. Но бесконечное топтание по кругу не прекращалось, слепцы ходили до последнего, покуда держали ноги.
Некоторых уже не держали. Вдали, в ядовитых переливах тумана, угадывались едва ли не штабеля тел. А на переднем плане, потеряв сразу угасший факел, откинув тоненькую руку со все еще зажатым в кулачке призывным плакатом, лежала навзничь совсем еще молодая девушка. Один из идущих в равномерном своем блуждании встал ей на грудь и не заметил даже.
Все было предельно просто. Но волосы вставали дыбом.
У Шута перехватило горло.
Как мог этот херувимчик, знающий про жизнь только из книг да от него, Шута, понять все это? И не только понять, но показать все, что с Шутом творится, столь хлестко и точно?!
– Эва, – опять сказал Шут почти со злобой. – Какой у тебя без Евиной задницы пессимизм развился, а?
Лидка вдруг коротко размахнулась и влепила Шуту колокольно звонкую пощечину.
– Как ты смеешь?! – исступленно закричала она. – Ты что, не видишь, что это про нас?! Ты вообще не видишь?! Ты чего боишься? Пораниться боишься? Так иди тогда, береги шкуру и не живи! Или ты поранить боишься? Рана – заживет! Не боль страшна – обида! Выдумал – нарочно ранить, чтоб никто к тебе близко не подошел и случайно не ранился! Ну и что? Так совесть чище? Врешь, не чище! Трус! Трус!!!
Шут ошалело всматривался в прыгающее, скорченное страданием белое лицо. Совершенно новое лицо. Она чувствовала!
Димка с его мазней пропал. Все пропало.