– Только быстро, – очень отчетливо сказал Шут. – И гениальным. Тогда успеешь помочь.
И опять улыбнулся, довольный тем, что еще может шутить.
– Тебе помогут, помогут! – почти закричала Лидка. – Мы поможем, врачи помогут, я разговаривала сейчас с главврачом, он очень опытный!.. Я все время буду тут, никуда не уйду ни на секунду!
– Хоть сейчас-то не ври, – отчетливо сказал Шут. – Через месяц замуж выскочишь.
И тут не выдержал Дима.
– Ну вот зачем ты маму обижаешь? Болеть болей, а маму не обижай!
– Что ты, Димочка! – глотая слезы, перепуганно залепетала Лидка. – Мы так играем! Просто мы так играем! На самом деле мы всю жизнь друг друга любим, как бешеные! Ты же знаешь!
Они не сразу поняли, что за бульканье донеслось откуда-то. Замерли. Чуть приоткрыв запавший, почти беззубый рот, Шут смеялся, ласково глядя на них обоих.
– Сын прав, – отчетливо, старательно выговорил он. – Больше не буду.
Лидка стремительно наклонилась над ним, схватила его высохшую, будто бы и мышц, и костей уже лишенную руку. Прижала к груди.
– А я права, Коленька? – едва слышно спросила она, с мольбой заглядывая ему в глаза. – Я права?
Его пальцы, тонкие и ломкие, словно лапки синицы, чуть шевельнулись у нее между ладонью и грудью. В последний раз он ее поласкал.
– Пава, – сказал он.
Через два часа он потерял сознание и, хотя Лидка и Дима не выходили из палаты до самого конца, поговорить больше не удалось. Шут умер через три дня.
С похорон ехали молча. Молча поднялись на лифте. Молча вошли. Поседевшая Лидка села в кресло у окна. В этой небольшой, но такой уютной – она так старалась! – квартирке Шут не успел побывать. Под этим потолком он никогда не просыпался. Этот воздух его не помнил.
Дима в своей комнате что-то наигрывал на гитаре очень тихо и очень печально.
– Слушай, Дим, – сказала Лидка. Музыка затихла мгновенно. – Ты прости меня. И не считай занудой или сумасшедшей. Наверное, несколько месяцев я смогу говорить только о нем. Я понимаю, тебе может иногда становиться скучно, но потерпи, пожалуйста.
– Да я сам только о нем и думаю, – угрюмо ответил Дима. Комнаты и стены были такие, что позволяли беседовать, не повышая голоса. – Странный был мужик… Но бубенный! – это было словцо, в начале девяностых пришедшее у сверстников Димы на смену бытовавшим прежде «классный» или, чуть позже, «клевый» и «крутой»; «бубняк!» – говорили ребята в качестве высшей похвалы. – Как-то… по-дурацки все!.. – Помолчал, потом яростно хлопнул ладонью про деке. – Черт бы побрал все эти болезни! Убил бы!
В 2005 году он разработает теорию волновой реабилитации подсинапсов. В десятом, после бурных и не всегда корректных споров, с ледяной яростью парировав все попытки обвинить его в жульничестве, в вымогательстве государственных денег и вывести на чистую воду, начнет отрабатывать методику биоспектральной реставрации клеток. В первую очередь он попытается применять методику к клеткам мозга, поврежденным лучевыми ударами. В четырнадцатом методика уже разработана, и только тогда Шутихину дают лабораторию – когда способ борьбы с лучевыми поражениями практически всех степеней и с радиогенными патологиями им, в сущности, уже создан. Он заражает идеями еще пятерых молодых. Он работает и руководит фанатично. Как будто куда-то спешит. Как будто все еще надеется успеть. И он успевает. К тому моменту, когда лунный энцефалит смерчем пойдет по Земле, на стыке дистанционной генной инженерии и биоспектральной внутриклеточной терапии созданы экспериментальные излучатели, позволяющие творить с разрушенными клетками чудеса на любом уровне избирательности. Кинжальный удар субвируса пришелся в уже выкованный броневой щит, который, зазвенев, чуть подался – одиннадцать месяцев прошло, прежде чем удалось, чуть модифицировав излучатели против нового противника, поставить их производство на поток во всех странах мира – и, упруго распрямившись, отбросил врага навсегда.
А Дима Садовников, вернувшись в Ленинград после того, как подарил Шуту и Лидке свою последнюю работу, сам пошел в милицию и сам все рассказал. Он не знал, что его ищут; что отпечатки его пальцев обнаружены на пиджаке главного инженера; что создан по показаниям на крики подскочивших к окнам людей довольно приличный его фоторобот; что его обязательно нашли бы дней через восемь – он просто пошел, потому что иначе не мог. Потому что даже не собирался скрываться. Потому что даже не собирался жить.
Но прежде всего он прямо с вокзала позвонил.
Не отвечали очень долго. Был конец августа; моросил зябкий серый дождик, и капли стекали по стеклу кабины, сквозь которое, в створе выхода на Лиговку, Диме был виден хвост громадной мокрой очереди на стоянке такси. Потом раздался щелчок. Заспанный, но бравый голос сказал:
– Шорлемер на проводе.
– Олег, это Дима.
Пауза.
– Ты что, офонарел? В такую рань? Распустил я тебя… Придется подзаняться твоим поведением, когда досуг будет…
– Извини. Я только что с поезда, стою на вокзале и звоню тебе. У меня срочное дело.
– Н-ну…
– Я уезжаю скоро, надолго. Черт его знает…
– Фьюить! На Запад, что ли, собрался?
– Скорее на Восток. Можно оставить у тебя работы? Все-таки не пропадут. У тебя же бывают люди. Может, посмотрят. Может, понравится кому.
– Боже мой, – Олег протяжно зевнул, а потом сказал с издевательской аффектацией: – Как честный человек я должен привести в порядок свои дела, – и сам же усмехнулся. – Собрался дуэлировать, что ли?
– Да, знаешь… такой тут Фанфан-Тюльпан получился… Так можно?
– Дымок, у меня своих-то девать некуда!
– Четыре работы. Самая большая – полтора на метр.
Олег опять зевнул.
– Прости, старик, – сказал он. – Очень напряженная была ночь. Ладно, вези. И цени мою доброту.
– Спасибо.
Самой большой работой была «Ложь». Впопыхах и в треволнениях Дима забыл объяснить Олегу ее природу – да тот и не слишком-то был расположен к разговорам, сразу стал торопить: «Ставь… извини, посидеть не приглашаю… сегодня очень занят…» Среди старых полотен Олега она стояла в глухом углу мастерской несколько лет, но однажды, после того как Олег в очередной раз показывал кому-то свои полотна, «Ложь» оказалась на поверхности. Как раз накануне Олег установил в мастерской цветомузыкальную аппаратуру – мастерская была местом многоцелевого назначения – и, когда гость ушел, ничего не купив, принялся опробовать новую игрушку.
В какой-то момент, отозвавшись на рокот бас-гитары, полыхнули красные лампы, и Олег заметил в дальнем углу короткое, странное движение. Чуть испуганно он уставился туда и через несколько секунд увидел, как на зов красного света из ничем не примечательной пейзажной картины рвется совсем другая.
Он подбежал. Он почти сразу понял, в чем дело. Он только не мог понять, как это сделано. В том, что вариохромный прием никем и нигде не применялся столь резко и столь осмысленно, он, человек весьма эрудированный, не сомневался. Новый. Качественно новый прием! Это же шанс!
Но, решив присвоить картину и наконец сделать себе имя на этой вещи, он лишил себя возможности обратиться к специалистам для исследования того, в чем конкретно данная манера заключается. Между тем, не зная этого, нельзя было поставить дело на поток. Едва не плача от бессилия, Олег весь вечер просидел на полу перед полотном, на котором происходили почти шоковые по психическому воздействию трансформации.
Несколько лет ушло у него на то, чтобы разобраться.
Но затем, наконец, настал его час. Посвященные культуре странички запестрели заголовками типа: