– Лидка, – пробормотал Шут, отступая на шаг перед ее натиском. Потом еще на шаг. – Лидка… Трезора глупая… Я ж тебя чуть не просмотрел!
Она замерла с поднятыми руками, на глаза ее неудержимо стала накатывать слеза. Шута она любила. Шута.
Они зарегистрировались через месяц, а через два года развелись. Но за год до развода у них родился сын, и они назвали его Димой. И Шут, всю жизнь горестно метавшийся от женщины к женщине, ни одной из них по-настоящему не доверяясь, – он маниакально считал, что слишком многого требует и слишком мало может дать, и потому постоянно подстраховывался сжиравшими его же самого запасными вариантами – неожиданно оказался внимательным, умным отцом. После развода Лидка попробовала было устроить свою жизнь и снова выйти замуж, пожила с хорошим, довольно пожилым человеком – так, как иногда живут вместе хорошие люди: без страстей, но заботливо; и слава богу, что они не успели сходить в загс, потому что уже через три месяца она изменила новому другу с тем же Шутом, а еще через две недели Лидка и Шут с сыном уехали в отпуск. И целый месяц были счастливы как сумасшедшие.
В общем-то, они бывали счастливы. И потому что все, в том числе и счастье, они чувствовали чрезвычайно остро, на их долю досталось не меньше счастья, чем на долю спокойных – если тут возможен хоть какой-то количественный анализ. Они сходились и расходились, как летят то рядом, то поодаль, то снова рядом несомые ветром золотые листья, и с этим ничего нельзя было поделать. Лидка махнула на себя рукой; она Шуту даже мельком не изменяла и свирепо шарахалась от всех, кто с той или иной целью пытался до нее добраться. Но как она расцветала, когда ветер вновь соединял их! Она молодела, у нее менялась походка, менялся голос, даже цвет глаз менялся; приятельницы на работе замечали это безошибочно после первой же ночи и с завистливой иронией шептались за спиной вроде бы такой же, как они женщины, в одночасье превратившейся в яркую, юную красавицу: «Опять Николай начал курс гормонального лечения…» Но дело далеко не сводилось к гормонам. Они действительно бывали очень счастливы. Дима Садовников сказал бы: они были настоящими. Они слушались ветра. Да, конечно, бывают неподвижные листья. В луже. В куче. Эти – летели.
Странный ритуал сложился у них с самого начала: собственно, создал его Шут, через год с небольшим после развода позвонив Лидке на работу в ту пору, когда она уже почти вышла замуж, и сказав: «У меня Димкина картина, помнишь? Я, прости, тут ремонт затеял, переклеиваю обои, она мне мешает немножко. Не возражаешь, я тебе ее занесу, пусть пока повисит у тебя…» И она, сразу все поняв так, что закружилась голова, после паузы ответила: «Мне удобнее зайти самой. Ты живешь там же? Когда можно?» – и отпросилась с работы пораньше, потому что перед тем как на четверть часа заехать за картиной, нужно было непременно тщательно вымыться, тщательно накраситься и тщательно подобрать самое обнажающее, самое обольстительное белье. С того времени, сходясь после полугодовой, а то и годовой паузы, они всегда передавали друг другу эту картину. Более того, именно тот, у кого она находилась, всегда выступал инициатором очередной «свадьбы», как они вполне всерьез, с Димкиной легкой руки, называли каждый первый день вместе, хотя не регистрировались больше ни разу. Надо было только найти предлог, предлоги не должны были повторяться, потому что – оба чувствовали так, хотя никогда обо всем этом не говорили – при повторе предлога или его надуманности смысл предложения оказался бы слишком прозрачным, это было бы все равно, что позвонить и грубо ляпнуть: «Давай переспим сегодня», а ни Шут, ни Лидка не могли позволить себе такой бестактности уже хотя бы из-за всегдашней своей уверенности – Шут, кроме первого раза, безосновательной, а Лидка, довольно часто – основательной: у другого за прошедшее время кто-то был, а возможно, есть и сейчас. Поэтому организовать передачу следовало с максимальной естественностью и, двигаясь на встречу, ничего не знать наверняка. Лишь тогда «свадьба» состоялась бы, лишь тогда сработала бы удивительная магия талисмана, который обычную, ничего особенного не значащую встречу по мелкому делу вдруг превращал в долгожданную, победную для обоих брачную ночь.
В последний раз Лидка передала картину Шуту семнадцатого ноября девяносто второго года. Докторскую свою Шут не успел защитить. Он облучился во время так называемой ликвидации последствий Чернобыльской аварии, уважаемый и очень толковый теоретик, он оказался в зоне уже во вторую неделю мая восемьдесят шестого, и в какой-то момент попал в безвыходную ситуацию: рискнуть собой или другими. Он рискнул собой. Сначала казалось, все обошлось – но теперь он умирал от рака. Лидка не видела Шута почти год. Уже три месяца он не звонил, даже чтобы повстречаться с сыном. За последнее время Лидка сама звонила ему трижды, страстно желая передать наконец талисман – в ее новой квартирке, которую она, слава богу, все-таки получила, единственная стена, где можно картину повесить, понимаешь ли, Коля, весь день освещена солнцем, краски явно выцветают, может быть, повисит у тебя, ведь жалко, если пропадет, все же по Дымку последняя память… Никто не брал трубку. Единственное объяснение, приходило ей в голову, – Шут живет у какой-то другой женщины и увлекся ею всерьез, уж если с Димкой перестал встречаться… Да и их пауза впервые длилась дольше года. Это походило на окончательный разрыв. Можно было сойти с ума. Но нельзя было позвонить, например, Шуту на работу. Правду выяснил сын, ему недавно исполнилось пятнадцать. Он видел, что мать просто извелась, да и сам соскучился по отцу – и как-то раз вместо школы, Лидку не предупредив, двинул к Шуту в институт. Там ему рассказали.
– Здравствуй, – сказала Лидка. Она едва не падала. На лестнице она начала было падать. Дима поддержал ее. Теперь он стоял чуть позади, кусая губы, чтобы не зареветь. Зареветь было нельзя, все-таки мужчина. Меньше года до паспорта осталось.
Шут не ответил. Они стояли у двери палаты, и он еще не видел их, он видел только потолок и верхнюю часть стены, потому что подушка была тощей, а двигаться Шут уже не мог.
Они подошли ближе. Шут медленно перекатил в их сторону бессмысленные, бесцветные глаза. Потрескавшиеся губы чуть дрогнули.
– Здравствуй, – повторила Лидка, и Дима сказал:
– Здравствуй, папа.
Шут помолчал, собираясь с силами.
– Да… датуйте… бята, – сказал он. Очень трудно было понять, что он говорит – губы уже почти не артикулировали, воздух едва шелестел в гортани. От такого ответа у Лидки потемнело в глазах. Дима опять поддержал ее. До этой секунды она все-таки не верила.
– Почему ты сразу не дал знать? – выкрикнула она голосом, полным слез.
Шут опять собрался с силами, шевельнул губами беззвучно и затем ответил почти ясно:
– Я зоровый-то пыл те не ощень нушен. А уж теерь…
Помолчал. Сквозь туман он все-таки заметил, что она заплакала. Собрался еще раз. Он чувствовал, что говорит невнятно, и презирал себя за это. Проклятым мышцам и губам не было дела до того, что самая близкая ему женщина с трудом разбирает его речь. Мышцы и губы надо было победить. Лидка и Дима заметили, как у Шута вдруг дернулся кадык, желваки немощно затрепетали.
– Рад вас видеть, ребята, – произнес он отчетливо.
И Лидке на миг показалось, что надежда все-таки есть. Она смахнула слезы и заулыбалась.
– Смотри, что я принесла, Коля! – оживленно заговорила она. Развернула холст. – Помнишь? Я подумала, пусть у тебя здесь повисит. Будешь выздоравливать тут, отдыхать – и вспоминать, как мы в молодости друг друга искали.
Секунды через три губы Шута дернулись в улыбке.
– Пасибо, – почти отчетливо выговорил он.
И Лидка увидела, как у него тоже стали влажными глаза.
– Можно подумать, вы сейчас старые, – проворчал Дима.
– Куда повесить? – выкрикнула Лидка, отчаянно озираясь. И накинула холст прямо на спинку кровати в ногах Шута. – Так видно?
– Видно.
– А знаешь, пап, – сказал Димка, – ты меня уговорил. Пожалуй, биофизика – это самое интересное, что для меня может быть.
– Ой, Коля, ты не поверишь, – затараторила Лидка. – Он те книги, которые ты летом оставил, просто до дыр исчитал. И в библиотеках что берет! Не про мушкетеров, и не про ракеты, а все в том же направлении!
Щеки Шута напряженно заходили, и Лидка с Димой замерли, не дыша, боясь пропустить хоть звук.