Ухмыляясь, Чумбока пополз в угол нар, пошебуршился там и затих. И почти сразу тихонько захрапел, удивив таким умением засыпать.
Сизов посмотрел в сумрачное окошечко, накрылся с головой оленьей шкурой, предложенной предусмотрительным Чумбокой, и тоже попытался уснуть. Но сон долго не шел, думалось о золоте, которое надо найти, о Хопре, каким-то образом разузнавшем обо всем и теперь шатающемся где-то рядом. И, конечно, о Саше Ивакине думалось, о том, как бы он обрадовался, узнав о найденном касситерите. И еще он думал о золотом ручье. Был бы жив Саша, взяли бы они лицензию на старательство, и пошло бы у них дело, которое не дало бы пропасть в это сволочное время…
Проснулся Сизов от непонятных стуков за стеной. По телу растекалась бесконечная слабость. Это обрадовало: слабость — начало выздоровления. Открыл глаза, увидел солнечный свет в оконце. Пересилив себя, поднялся, толкнул тяжелую дверь.
Света было так много, что он зажмурился. Солнце, только приподнявшееся над дальней сопкой, жгло полуденным зноем. Сизов понял, что день будет нестерпимо жаркий, если уже с утра так палит.
Снова что-то стукнуло за углом. Он шагнул с порога, увидел Красюка, бодрого и веселого, кидавшего полешки в ближайшую лиственницу.
— Ты что делаешь? — удивился Сизов.
— В городки играю, — невозмутимо ответил Красюк.
— Для того, что ли, дрова заготовлены?
— А чего им сделается?
— Дрова должны лежать на своем месте.
— Так их там еще много. Нам хватит.
— А другим?
— Каким другим?
— Еще и заготовить бы, что вчера сожгли, а ты разбрасываешь, — угрюмо сказал Сизов. — Подбери.
— Больно надо. Не для того уходил с лесоповала, чтобы здесь выламываться.
— Кто-то ради тебя выламывался, дрова заготовлял.
— Мало ли дураков.
— Шатуном хочешь жить?
— А что? Медведя все боятся.
— Боятся? Он пухнет с голода, кидается на любую падаль и попадает под пулю первого же охотника.
— Ладно, не каркай. Подумал бы, что пожрать.
— Тайга кормит только добрых людей.
— На добрых воду возят, — засмеялся Красюк. Он поднял несколько полешек, положил в поленницу и пошел к двери избушки, крикнул с порога: Ты как хочешь, а я пойду чалдона будить.
— Разве Чумбока еще спит? — удивился Сизов.
Это было не похоже на таежного жителя, чтобы проспал восход солнца, и Сизов тоже шагнул к двери, обеспокоенный, — не заболел ли нанаец? Но тут из зимовья послышался восторженный вопль Красюка:
— Гляди, что нашел! С такой прибылью — куда хошь.
Из раскрытых дверей вылетела связка шкурок. Сизов наклонился, разгреб руками мягкую груду мехов. Были здесь шкурки горностая, колонка, белки, лисицы, с полдюжины черных соболей.
— Где взял? — спросил он.
— В чулане висели. Как думаешь, что за это дадут?
— Петлю.
— Чего-о?!
— Петлю, говорю! — взорвался Сизов. — Так по-собачьи жить — сам повесишься!
Он сгреб меха и понес их в зимовье.
— Ты чего?! — заорал Красюк.
Сизов бросил меха, схватил топор, лежавший у порога.
— Если ты шатун, так я сейчас раскрою тебе череп, и совесть моя будет чиста.
Красюк попятился, растерявшийся от невиданной решимости тихого Мухомора.
— Ты чего?!
— Они не твои и не мои эти меха, понял? Нельзя жить зверем среди людей, нельзя! Если хочешь, чтобы тебе помогали, будь человеком. Человеком будь, а не скотом.
Красюк неожиданно захлопнул дверь, крикнул изнутри:
— А я сейчас ружьишко у чалдона возьму, посмотрим кто кого!
Это было так неожиданно, что Сизов растерялся. И вдруг он вздрогнул от того, что дверь резко, со стуком, распахнулась. Красюк был без ружья, весь вид его говорил об испуге и растерянности.
— Ушел!
— Кто?
— Чалдон ушел.
— Ну и что?
— Ментов приведет.
— Не мели ерунду…
— Давно ушел, видать, еще ночью. У, хитрая сволочь! Про шамана голову морочил. Драпать надо, драпать, пока не поздно!..
Сизов молчал, ошеломленный. Слишком много навалилось на него в этот утренний час, слишком разным представал перед ним Красюк за короткое время. Он стоял неподвижно, забыв, что еще держит топор, и пытался понять непостижимо быструю трансформацию этого парня. Как в нем все вместе уживается — ребячья готовность к игре, шутке и отсутствие элементарной благодарности, слепая жадность, беспредельное себялюбие и такая же беспредельная злоба, даже готовность убить? Сколько, еще в тюрьме, ни приглядывался Сизов к блатным, не мог понять их. Что ими движет? А теперь понял: ничто не движет, они беспомощны, они рабы самовлюбленности и жадности, собственной психической недоразвитости. Они рабы и потому трусы.
Мимолетным воспоминанием прошел перед ним и прошлогодний разговор с другом Сашей, когда они почти то же самое говорили о так называемых 'новых русских', которые в большинстве своем отнюдь не являются русскими, о сильных перед слабыми, ничтожных перед сильными. И очень опасных своей бесчеловечной мстительной жадностью и жестокостью. Недаром сатанинское племя киллеров выскочило из адских недр именно с появлением этих 'нерусских русских'.
А Красюк все метался. Выволок шкуру оленя, под которой Сизов спал ночью, бросил на нее вчерашнее недоеденное мясо, стал заворачивать.
— Ты чего? Собирайся. Накроют ведь.
Сизов молчал, стоял опустошенный, оглушенный, растерянный.
— Ты как хошь, а я дураком не буду.
Снова нырнув в низкую дверь чуланчика, Красюк вдруг затих, увидев под шкурами то, чего никак не ожидал увидеть, — вещмешок из знакомой камуфляжной ткани.
Ему показалось, что остановилось сердце: именно в такой сидор укладывал он то припрятанное золотишко — два шелковых мешочка, запаянных в толстый полиэтилен.
Красюк поднял вещмешок за лямки и задохнулся еще раз: руки сами вспомнили вес — тот самый.
— Что еще нашел? — насмешливо спросил Сизов.
— Все то же, — ответил Красюк, стараясь не выдать себя срывающимся голосом.
Торопясь, ломая ногти, он развязал вещмешок, сунул внутрь руку и на ощупь сразу узнал то, что помнилось ему все это время.
Он снова затянул узлом лямки, завернул вещмешок в какую-то подвернувшуюся под руку шкуру, вынес, схватил в охапку все, что собирался забрать с собой, и нырнул в чащу.
Постояв минуту в недоумении, Сизов подобрал разбросанные шкурки, отнес их в чуланчик, долго развешивал по стенам. Когда снова вышел на порог, увидел Чумбоку, согнувшегося под тяжестью ноши. Нес