Санкт-Петербурга бросались к моим ногам, желая растаять в моих пылких объятиях. А однажды, скажу вам по секрету, если уж мы вспомнили Санкт-Петербург, меня пыталась увлечь на свое ложе сама императрица Екатерина. Она, помнится, прислала мне записку настолько откровенного содержания, что мне даже немного неловко вам ее пересказывать. Но, впрочем, я улавливаю флюиды вашего немого любопытства. А принцип движения науки, чтоб вы, юноша, имели в виду: «Любопытствующий да удовлетворит свое любопытство!»
В продолжение своей речи маэстро неустанно совершал поистине неистовые прыжки, причудливо раскланивался, залезал на некоторое время под столы, если таковые встречались на нашем пути. Несколько раз маэстро терял парик, и нам приходилось возвращаться в уже пройденные галереи. В конце концов парик неизменно находился, и маэстро торжественно, как короной, венчал им свою пушистую макушку (я не зря употребляю слово «пушистую», поскольку волосы на голове моего ученого собеседника произрастали лишь в некоторых, немногих, местах, были седы и напоминали птичий пух).
— Посему — пересказываю. Невзирая на множество прошедших лет, память моя по-прежнему остра. Итак, записка! Гм-гм-гм, как же она начиналась? А, да! «Дорогой маэстро!» Заметьте, юноша, уже тогда я носил гордое звание — маэстро. Это, я вам скажу, не такая чепуха, как все эти ваши графские, баронские и герцогские титулы. Звание маэстро надо заслужить! О да! Так вот, продолжаю. «Дорогой маэстро! — писала сия северная Афродита вашему покорному слуге. — Дорогой, дражайший и любимейший маэстро! Третьего дня заметила вас в свой монокль гуляющим в парке. Вы, как я поняла, перемежали занятия ботаникой с деятельным исследованием так называемых прелестей княгини N. О, шалунишка! Да на кой, извиняюсь, ляд сдалась вам эта дура, корова и б…». — Маэстро запнулся. — Тысяча извинений, мой юный друг, эту часть письма я вынужден буду пропустить, поскольку она все-таки не предназначена для ваших юных ушей. Приведу лишь заключительные строки:
Письмо пахло такими божественнейшими духами, что я и по сей день не могу забыть их аромат! И вот настала ночь…
— И вы пошли? — спросил я.
— Увы, кет! Напротив, я бежал из Санкт-Петербурга.
— Почему же?
— По очень простой причине. В ту пору я очень жестоко страдал от французской свинки и вполне справедливо опасался заразить Ее Императорское Величество сей малоприятной хворью. Да-с! Но, собственно, к чему стал я все это вам рассказывать?
Я пожал плечами, набил трубку отборным турецким табаком и закурил. Некоторое время мы шли по коридорам замка в полнейшем молчании. Слабые, замученные лучики света едва пробивались сквозь вековую пыль, осевшую на стеклах. На оконных рамах располагались целые кладбища мух, пауков и сороконожек. Под потолочными балками повисло несколько летучих мышей.
Неожиданно мы вошли в залу, все стены, пол и потолок которой состояли из одних только зеркал. Впечатление было необыкновенное. Вверху, внизу, сбоку, сзади — везде были только я и маэстро, не замедливший почему-то высунуть наружу кончик языка. У меня закружилась голова. Казалось, всякая опора под ногами исчезла. Еще немного — и я окончательно потерял бы равновесие. Весь мир, весь замок внезапно куда-то исчезли. Я же, испуганный и закруженный, пребывал в ничем не ограниченном свободном эфире. Меня затошнило.
В следующей зале тошнота моя только усилилась. От извержения наружу недавнего обеда спасло меня лишь потрясение. Стены, пол и потолок в этой зале также были зеркальны. Но было что-то странное в этих зеркалах. Спустя мгновение я догадался, что же. Все зеркала здесь были кривы. Вмиг я оказался окружен несметным количеством отвратительных, немыслимых, наслаивающихся друг на друга уродцев с тонкими паучьими лапками, деформированными лицами, расплывчатых, ужасающих. Они наплывали, давили, проникали в меня. По потолку и стенам металась размытая маленькая обезьянка, и в следующее мгновение ее когтистая лапка вцепилась мне в ладонь. Я готов был закричать от ужаса. Но, к моему облегчению, обезьянкой оказался маэстро. Наверняка он видел мое состояние. Посему резко и энергично он повлек мое обмякшее тело куда-то вперед.
Через несколько мгновений все окружающее встало на свои места. Из небытия появились пол, стены, потолок. К счастью, следующая зала оказалась обыкновенной. В ней находились лишь два кресла и резной старинный столик. Опустившись в кресло, я тяжело переводил дух после увиденного.
— Покойный барон был философ, — сказал маэстро, смешно болтая в воздухе не достающими с высоты кресел до пола ногами, отчего колокольчики на его башмаках смешно позвякивали. — Он распорядился оборудовать эти две зеркальные залы. В первой, обычной, он любил обдумывать хозяйственные дела, проводил бракосочетания прислуги, играл с детьми. Во второй же зале предавался раздумьям на метафизические темы. Особенно мне запомнилось одно из последних его высказываний. «А не кажется ли вам, дражайший маэстро, — говаривал покойный, — что все то, что мы видим в сих кривых зеркалах, есть наши истинные лица, а видимость, создаваемая обычным, невооруженным глазом, — обманчива? Разве не из страха перед своей истинной личиной распорядился человек выпрямить все зеркала?»
— Гм! — сказал я. — Вряд ли это истинно, но, во всяком случае, весьма глубокомысленно.
Посидев некоторое время в молчании, мы продолжили свое путешествие по замку. Путь наш лежал через широкую галерею, на стенах которой, как в музее, были развешаны различные портреты: поясные, в полный рост, поколенные. Время от времени тут и там попадались статуи, бюсты и рельефы.
— Здесь, господин барон, — сказал маэстро, — вы видите изображения ваших предков, носителей гордого титула баронов фон Гевиннер-Люхсов. Кстати, ведомо ли вам старинное предание о проклятии, испокон веков преследующем ваш род?
«Этого еще не хватало! — подумал я. — Теперь я совсем как герой готического романа… Удивительно, до чего порой написанное в книгах совпадает с действительностью! Я, пожалуй, даже не удивлюсь, если среди ночи, гремя цепями, по замку начнет расхаживать привидение!»
Размышляя подобным образом, я упустил значительную часть рассказа маэстро.
— …В результате чего почти все владельцы замка умерли не своей смертью. Посмотрите на этот портрет. Это Эрих, прозванный Прыщавым, родился с ослиными ушами. Из-за своего уродства вынужден был вести уединенный образ жизни. Но это не исключение для рода Гевиннер-Люхсов. Все они так или иначе предпочитали уединение шумным забавам большого света. Но продолжим об Эрихе Прыщавом. В один прекрасный день одиночество ему наскучило. Барон решил жениться. Из Парижа был выписан хирург- специалист, чьей специальностью было удаление ушей. К несчастью, после операции произошло заражение крови, и барон вскорости скончался. На следующем портрете изображен Рудольф фон Дахау, прозванный Задохликом. Он ни на дух не переносил горох. Зная об этом, наследники, желая поскорее получить причитающееся им наследство, напоили барона допьяна и накормили гороховым супом. Несчастный барон, как и следовало ожидать, скончался в страшных мучениях. А вот и его незадачливый наследник — Густав Жирный. Он имел неодолимую склонность к пьянству и распутству, посещал кабаки, притоны и прочие места с дурной репутацией. Умер же от того, что некая дама легкого поведения откусила ему… кхе-кхе…
— Страшная смерть, — сказал я. — Неужели все они умерли так жестоко?
— Почти что все, — отвечал маэстро, — кроме разве что Карла-Людвига, вопреки всем проклятиям скончавшегося в своей постели.
— А это кто? — спросил я, указав на портрет-миниатюру, в полный рост изображавшую довольно неприятного вида карлика. Рот сего альрауна был перекошен мизантропической гримасою. И, что самое странное, персона, выписанная портретистом, весьма напоминала кого-то из замковой челяди. По-моему, какого-то ковырятеля или, может быть, хлебателя.
— Это Дитрих Дебильный. Был невероятно глуп и уродлив. Имел множество прихотей и капризов. Так, например, этот барон любил стучаться своим лбом о лоб другого человека. Он заставлял гостей и прислугу бодаться с ним. Отправил таким образом на тот свет множество людей, менее твердолобых, чем он. В