– Извини, Джек, мне надо к телефону.
– Поговори со мной, Грегори.
Джек размеренно вращает станок-велосипед стройными загорелыми ногами в новеньких белых «адидасах». Он весь как реклама клуба здоровья.
– Я хорошо зарабатываю, Грегори, но все вкладываю в бизнес. Это мой главный «инвестмент». Бормашина знаешь сколько стоит? А поставить в офис телефон? У меня нет денег, Грегори. Совсем нет денег. Но у меня «инвестмент».
– Джек, по-моему, меня ждет клиент.
– Не уходи, Грегори, поговори со мной.
– А ты книги читаешь, Джек?
– Нет времени. Ты не знаешь, что такое бизнес. Только газеты просматриваю. Грегори, измерь мне давление.
У Джека все идеально. И кровяное давление у него идеальное: 120 на 75. Мне бы такое.
– Понимаешь, Грегори, Бог дал нам тело, а что уж мы будем с ним делать, это наш бизнес. У меня строгая диета. Завтрак – грейпфрут и яйцо, на обед отварной цыпленок с рисом, салат. На ужин – тунафиш. Туну не следует есть в оливковом масле, только в воде.
– А кто написал «Моби Дик», Джек? – спрашиваю в озверении.
– У нас в Америке, – говорит Джек с некоторым озлоблением, – человек, читающий книги, – дерьмо. Он не может делать деньги. Если хочешь быть дерьмом, читай fi ction, я читаю книги по специальности.
Но Джек не может долго обижаться – это не комфортабельно.
– Понимаешь, Грегори, у романтика и поэта в нашей жизни нет шанса. Поэт, писатель. Это смешно. Только крошечные группки где-нибудь в Нью-Йорке или Бостоне интересуются поэзией. Все заполнило TV… А ты делаешь массаж женщинам, Грегори?
– Почему нет? Тридцать баксов в час.
– Ты будешь делать массаж моей жене.
Я приезжаю к ним во вторник после семи. За хрустальными стеклами парадных дверей, в вестибюле, красный ковролин с королевскими лилиями. В прихожей меня встречает Джек в шелковом японском кимоно с иероглифом на спине, в турецкой феске с золотой кистью. По стенам абстрактная живопись. Краска положена на холст такими толстыми мазками, как будто дантист демонстрировал пациентам, как пользоваться тюбиками с зубной пастой.
На вешалке, там, где положено быть плащам, две громадные фаянсовые кружки. Именные: ПАМ и ДЖЕК. Ее зовут Пам, Памела или как там еще. Под кружками фотографии: Пам и Джек в Японии, на фоне Фудзиямы; Пам и Джек на лыжах в Швейцарии, на фоне Юнгфрау; Пам и Джек в Австралии, кормят кенгуру.
Я раскладываю свой голубой массажный стол, и она, откинув рыжие библейские волосы, закрыв большие свои глаза, плывет передо мною. Она всего лишь анатомия, говорю я себе, думай о чем-нибудь постороннем. Вот это «скапула». Эта мышца называется «латиссмус дорси». Атласная кожа, молодость. Особенно нравится мне массировать ее лицо. Когда все оно передо мною, с прихваченными полотенцем волосами. Никогда не думал, что бывают такие красивые еврейки. Она – «дин», завуч школы.
– Вся наша система образования – катастрофа, – говорит она.
– В России я тоже был «дином». Там по крайней мере ученики управляемы.
– Знаете, чего им недостает? Любви. Каждый ребенок из неполной семьи. Какие-то обломки. С детства им недостает прикосновения. Прикосновения, в котором чувствуешь любовь. Это необходимо, – говорит она, блаженно улыбаясь и засыпая.
Когда вице-президент банка мистер Лиф станет пищей для червей и обнажится его Femur (кость, идущая от таза к колену, к которой крепится ляжка), получится великолепная бейсбольная бита, особенно если кость покрыть лаком… Такую я откопал на кладбище неподалеку от монастыря, где похоронен мой отчим. В том месте сорок лет назад были зарыты немецкие солдаты, убитые при освобождении города. То был крупный немец, величиной с мистера Лифа. Такой костью вполне мог отбивать бейсбольный мяч великий Димаджио.
Тогда я шел на могилу отчима, чтобы перед отъездом прибрать ее, потому что камнем на душе была для меня та могила, ее неухоженность, безродность, грядущая неизбежная ее заброшенность. Шел прямо с автобусной остановки, как был с портфелем и плащом, шел по заросшему репейником оврагу, мимо колхозного рынка с гнилыми павильонами, мимо рыхлого кирпичного здания промкомбината. На фанерной облезлой двери зелеными буквами: «АДМИНИСТРАЦИЯ». Тринадцать букв. Не к добру это перед самым кладбищем.
Меж пирамидок и крестов паслись беспризорные козы. Свесив головы, глядели из хворостяных гнезд галчата. У крайней свежей могилы ползал на коленях бродяга без обеих рук, ловко собирал в грязную суму пятнистыми лакированными культями рассыпанные по глинистой могиле конфеты.
Еврейское кладбище отделял от православного невысокий вал. На стволе осины, на уровне головы, был прибит ржавый православный крест. Видимо, чья-то хмельная рука, осенившая крестом мертвых иудеев, выкорчевала тот крест с православной могилы.
Всмотрелся в дальний угол кладбища. Могила отчима исчезла. Вместе с оградой. Подбежав, увидел в высоком бурьяне пирамидку памятника, опрокинутую в глубокий провал. Отбросив плащ и портфель, стал выдергивать деревянные стебли бурьяна. В стороне, в лопухах, лежала лопата. Штык был ржав, но отточен. Стал вырубать бурьян, таскать из ямы влажный песок в кастрюле, что обнаружил в кустах. И заваливал, заваливал этот страшный провал. А когда выровнялось, стал нарезать тяжелые дернины и покрывать ими холм. То были жирные дернины, с густой свежей травой, кашкою, земляничными цветущими кустиками. Получился высокий плотный бугорок. Теперь осталось поднять металлическую пирамидку памятника с острыми штырями. Они вошли в землю легко, без натуги. Я наломал влажных веток бузины с тяжелыми алыми гроздьями и укрыл ими могилу. И легче стало на душе. Теперь нужно было засыпать песком площадку вокруг могилы. Вот тогда-то, нагружая в кастрюлю влажный песок, я и наткнулся на ту громадную человеческую кость Femur.
Галки, привыкшие к моему копошению, смолкли. Только глядели с высоты, поводя носами. Подгнившее хворостяное гнездо шмякнулось в бурьян коровьей лепехой.
Скорее уйти от этого места. Нужно только припрятать в бузинный куст лопату и кастрюлю.
В город шел кружным путем. Не хотелось возвращаться через кладбище. Шел мимо военного городка с ладными кирпичными, в пять этажей, домами, с мозаичным солдатом на стене проходной. У солдата было фиолетовое лицо удавленника. Вместо штыка из-за плеча торчала ракета.
От гарнизона в заречные сосновые леса шла асфальтовая дорога, ночами по ней волокли «на точки» зачехленные ракеты. В былые времена грибком да ягодкой поддерживал жителей лес, а теперь не разгуляешься: всюду тебе запретная зона. Потянешься за боровиком, а он от тебя стальной путанкой отгорожен. Ракет в тех лесах побольше грибов. От них рак и прочая лейкемия. Вон как кладбище разрослось.
Издалека, от самого аптечного поворота, был слышен бой большого барабана. В городишке каждая смерть была на виду. Процессия обычно двигалась часами по улице Ленина. Медные трубы оркестра слепых сзывали едва не половину города.
Распухший покойник, подпертый высокой подушкой, сидел в гробу, смотрел косыми, заплывшими глазами-щелками, плыл над толпой китайским мандарином.
Женщины в белых халатах, с притворно-скорбными лицами, несли пятнадцать увитых лентами хвойных венков, как пятнадцать гербов союзных республик.
В похоронной толпе на меня наскочил небритый бродяга в солдатской шляпе Среднеазиатского округа. Из рваной сандалии торчал грязный, гнилостный палец. Я узнал в нем одноклассника Славку, ставшего учителем Вячеслав Михалычем. Он опустился, навсегда угорел от выпивки, изгнан отовсюду, теперь назывался Славка-алкаш или Молотов.
– Отстегни треху, старичок, хорошего человека помянуть.
– А кто это?
– Да Володька Чеченкин из девятого «Б». Главврач. Пришел в пятницу из больницы: «Мать, дай пообедать. Мать, чтой-то плохо мне. Пойду прилягу». Прилег и помер. Сердце.