чтоб вылезти только в полдень, когда розовое райское облако восходило над березовым лесом и розовели стволы… Мы пили березовый сок. Над нами пылили ивовые сережки, а в майской голубизне все стояло и стояло розовой снежной вершиной уже не весеннее, а летнее облако…
И радостно, и полно значения было то, что возвращались мы в детском вагоне электрички. На стенах всюду были картинки со зверюшками: зайчиками, слонятами, белочками.
– А знаешь, – сказал я ей, – сдается мне, что везем мы твоим старикам внука из леса.
Она только улыбалась и тыкалась в мою щеку холодным носом и теплыми губами.
…От него пахло кислым молоком. Когда его вынесли ко мне из института Отто, я увидел крохотное, узенькое личико и был разочарован. И это все?! Ничтожный комочек плоти, едва различимое облачко жизни. Потом было постоянное его умиранье и мое обмиранье. Жар, воспаление легких, грипп, ангина и опять воспаление легких.
– У меня пропало молоко, – встречала она меня на пороге, бледная, с искаженным лицом.
И я мчался по родильным домам и клянчил корм для своего детеныша у молочных женщин-коров.
– Он срыгивает чужое молоко, – встречала она меня в слезах, с трясущимися губами.
И я тащил на себе карету «скорой помощи», по снегам, по гололеду. Приволакивал платного врача, и он прописывал ему «пчелиное молочко», достать которое было невозможно.
– У ребенка астматический синдром, ленинградский климат погубит его. Нужен юг. Азовское море.
И я отправлял их на юг – на полгода. Работал учителем, ночным сторожем, репортером – одновременно, чтоб содержать их там, на юге, и продержаться самому. Я писал очерк о скороходовских ботинках в электричке, по дороге в школу, и проверял школьные сочинения о Родионе Раскольникове в ночной сторожке.
К ним, на Азов, я приехал в начале июля. Я иду по бесконечному молу прямо в море с тяжеленьким зеленоглазым Зверьком на плечах. И мы дышим, дышим азовскими теплыми ионами.
Однажды он закашлялся, и тяжелый ком слизи извергся из его легких. Мой мальчик был спасен.
Поутру Ансио тщательно выбрил половину лица. Вторая покрыта седой щетиной. Голый Ансио на шоколадных вывернутых коротких ногах подходит с трагическим лицом к голому бородавчатому Джо Нойеру:
– Потрогай… потрогай, со мной что-то происходит. На второй половине щетина не растет.
– В самом деле, – говорит Джо, погладив Ансио по большому лицу. – Бедный Анс. У тебя волосы растут только на правой стороне. А что говорит врач?
– Врач говорит: это на нервной почве. Нужно кушать витамины.
Джо тщательно ощупывает оплывшее лицо Ансио, потом свое.
– Вспомнил, – говорит Джо, – вспомнил. Такое случилось пять лет назад с моим кузеном Томми. Это потому, что мой кузен на старости стал вдруг превращаться в гермафродита.
– Что ты говоришь? В самом деле?
– У моего кузена в промежности стала расти «пусси», представь себе. Он тоже алкоголик. Ансио, ты превращаешься в гермафродита. Все алкоголики на старости превращаются в гермафродитов. Стань-ка раком, Ансио, стань. Смотрите все, смотрите. У Ансио сиськи растут.
– Ты отвратительная невежественная жаба, жабаимпотент.
– Это я невежественный? Я закончил колледж. Это ты темный, невежественный, наглый алкоголик. Грегори, спроси у него, где находится остров Мадагаскар. Ответишь – даю тысячу баксов. Не знает. Грегори, спроси его что-нибудь о России. Ансио, какая религия у русских? Какая? Не знает.
Ансио, показав Джо оттопыренный безымянный палец, что означает: я е… тебя, – удаляется в сауну.
С утра до самого допоздна сидит Ансио в сауне, с перерывами на обед и диалоги. В конце дня, если чувствую себя сносно, захожу попотеть вместе с Ансио.
– А зачем мне Мадагаскар, Грегори? Сам подумай, ежели я делаю сто тысяч в год. Купил билет на самолет, вот тебе и Мадагаскар. Зачем, к примеру, учить французский, не понимаю. В Европе за пять баксов в час можно переводчика нанять, только плати. Тебе Мадагаскар на блюде принесут, порежут и поперчат. Я был в молодости мясник. Какой я был мясник, закачаешься. Три собственных лавки. Какие я делал колбасы! Представляешь, колбаса от пола до потолка, подвешена на крюке. Колбаса величиной с дирижабль, и я рядом. Фотография в газете «Рекорд». Какие были мясники! У меня был мясник-алкоголик. Стаканы ел. Возьмет стакан, сгрызет у публики на глазах. Бывало, придешь поутру, а размороженные туши на крюках все крысами изъедены. Она, тварь, прыгнет, вцепится в ляжку и висит. Прямо форменные акулы. Крис, так того алкаша звали, говорит: давай руби по самые ляжки. Нарубим топорами, как дров. И с пола лопатами в машину-мельницу. Она, зараза, все кости, сухожилия в фарш перерабатывает. Потом подкрасишь этот самый крысиный фарш и в витрине в ваннах выставляешь. Этот по сорок центов, тот по пятьдесят, а этот по шестьдесят фунт. А он одинаковый. Народ глуп, набегут на дешевку. А потом я таверну купил.
Сидит, выпаривает из себя очередную дюжину пива. Весь в крупных бусинах. По деревянной лавке – ручьи. Утирает распухшей пятерней большое оплывшее лицо.
– Для меня этот Мадагаскар ничто. Мой Мадагаскар – как из доллара два сделать. Это у меня в башке. Я ни одной книжки не прочитал. А зачем? Книжка от жизни уводит. Там все не так, нереально. Я как попробую книжку читать, голова болит. Мне здоровье не позволяет. Я жизнь как в беличьем колесе прожил. Вставал в пять. У меня три грузовика с мясом курсировали. Оптовые закупки, банковские счета, продавцы, покупатели. Дебит, кредит. Все в голове держал. А теперь поедешь в Пенсильванию – у меня там кусок леса, озеро и дом, – ночью не спится. Зажжешь всюду свет, на всю катушку, спустишь овчарку, бродишь всю ночь. Не знаешь, что с жизнью делать.
Сидит, уронив тяжелую голову на руки. Молочные густые кудри клубятся над ложбиной спины, по которой текут ручьи.
– Грегори, а какая религия в России?
– Русские – христиане.
– А я думал, буддисты, – удивляется Ансио…
Ей хотелось счастья. Ей очень хотелось счастья.
– Моя красота скоро пройдет, а у меня так никогда и не будет дубленки, сапог за семьдесят пять.
Хотелось счастья, а была коммуналка, хроническое безденежье, очередь за говядиной.
Обычный сюжет. В ней еще не было лжи. Ложь появится потом, после поездки в Таллин. Он был писатель. Его талант был сокрыт для меня за валунами угро-финского наречия. Но он был член Союза писателей с отдельной квартирой в Ыйсмяэ, дачей с сауной, летними отпусками в Коктебеле. Выходит, я сплоховал.
Видимо, так было угодно Богу. Надвинулись сумерки. Время между волком и собакой. И все-таки было не так мрачно, как до встречи с ней. Мой сын теперь назывался пасынок. Я ездил к нему в Таллин из Ленинграда.
С самого субботнего утра узенькие улицы Таллина распирало от шаркающих туристских косяков. Одичавшие от российского звериного сервиса люди жаждали хоть на день забыться среди готических шпилей и черепичных крыш, где-нибудь в тихом кафе, где вас элементарно накормят, а не зададут корм. Недавно все это было Европой. Но с пережитками капитализма вот-вот будет покончено. Уже ржавеют декоративные железяки в кафе «Пегас», на пыльные окна не повешены шторы, официантка рассеянна и не спешит. Здесь еще кормят съедобными вещами, а не дохлыми собаками, но такое ощущение – вот-вот прихлопнут.
После обеда мы карабкаемся с ним по винтовым лестницам средневековой башни, где старинные пищали, пушки, доспехи. Мы сидим в кино. Я целую его в темноте в макушку, а он тычется мне в щеку теплой узкой мордочкой. Мы катаемся с ним в лодке по озеру, на самой середине бьет фонтан. Я гоню лодку прямо под струи. Он верещит и просит еще.
– Скажите, это мальчик или девочка? – спросила художница из Вильнюса, повернувшись к нам от мольберта.
– Я мальчик.
– Ты неправдоподобный мальчик. Какие красивые волосы. Совсем как принц.
Однажды я заговорил о возможности моего отъезда в эмиграцию.
– И ты никогда больше не приедешь?