– Мы назовем его Давид, как царя-псалмопевца.

– Годится.

– И ты никогда не будешь заглядываться на девочек. Только на меня.

– Только на тебя.

– Когда я училась в десятом, у нас был учитель физики. Так каков подлец. Вызывал меня и заставлял писать высоко на доске. А сам на ножки засматривался. Все мальчишки засматривались.

– А каково было тебе?

– Мне было очень даже лестно.

На обувной фабрике «Заря» мы наспех записывали интервью на магнитофон и отправлялись по Большому проспекту в гавань.

– Тебе полезно гулять.

– Я знаю.

– Хорошо, что ты бросила курить. У курилок рождаются недоноски.

– Какой ужас!

Мимо нас с шелестом проносились троллейбусы с чистыми, промытыми стеклами, за которыми сидели веселые, красивые люди.

…Во дворце бракосочетаний она очень смущалась. Просторная белая роба уже не могла скрыть нашего греха. Ее бледное тонкое лицо было все в желтой цветочной пыльце. В машине, по дороге домой, я вытирал его платком и обмахивал. Пьяненький старик Волков оборачивался к нам с переднего сиденья. Его голубые глаза расплылись, растеклись, как будто нарисованные импрессионистом.

– Что же ты, зятек, испортил девку-то до свадьбы.

– Да уймись ты, Ляксандр, уймись, – корила его Жеребячья Порода[6] , – кончай прокуратничать-то.

И куда все они поместились тогда, сорок человек гостей? В двухкомнатной квартире. Сидели вокруг столов на досках, положенных на стулья. Они как-то вдруг все забыли о нас и не приставали.

Мишка Адлер, похожий на Фета, выскочил на середину плясать чарльстон, круша паркет большими желтыми ботинками.

– Давай убежим от них на волю вольную, – сказала она.

Белая ночь была мглистой, в ней происходило какое-то боренье. Большие одинаковые дома были пепельно-серы. В стеклах верхних этажей стояло солнце.

– Давай присядем, – сказала она. Взяла своей холодной рукой мою ладонь, прижала под сердцем: – Смотри, как расхулиганился.

– Толкается.

– Уж больно он брыкучий.

А потом мы пошли на квартиру, снятую для нас на неделю. Когда я расстилал постель, то обнаружил под подушкой тряпичную куклу, запеленатую наподобие ребенка.

– Это все тетки Надежды проделки. Эка, – сказала она и рассмеялась счастливым смехом.

* * *

И какое это было счастье – собирать чемодан, пересчитывать отпускные, ехать вдоль Обводного утренним трамваем, думать о встрече с ними в южном городе, куда отправил их три месяца назад.

Как хорошо было проснуться в утреннем поезде где-нибудь на подступах к Донецку, видеть в окне подсолнухи на фоне шахтных копров, желтые круглые дыни на выжженных черноземных бахчах.

На вокзале она вся так и припала ко мне, горячая от южного солнца, похудевшая, красивая, а там, за ней, толпилась многочисленная родня: старик Волков, Жеребячья Порода, тетка Надежда, двоюродные братья. Все красивые, статные, загорелые.

– Давай бросим всех и сбежим на волю вольную, – шепчет она.

И вот мы летим с горы навстречу чему-то кипящему, уходящему в небо синей живой стеной. Сбрасываем одежду и, взявшись за руки, танцуем в прохладной воде, и горько-соленое накрывает нас с головой. И не думалось тогда, что вот это и есть лучшие минуты жизни, краше которых не будет…

Вот поздней горячей ночью, уложив Зверька, валимся под вентилятор на ковер, пишем очерк о сталеваре для газеты «Приазовский рабочий». Абзац – я, абзац – она. Тот самый газетный очеркишко, где вранье вперемешку с полуправдой. Но все равно была радость от сотворчества, ловкого обращения со словом. Все-таки приятно было увидеть утром на стенде свежий номер с нашим очерком, а потом приходил денежный перевод.

Но главное было море. Мы выползали на песчаное мелководье втроем: она и я с тощим цепким Зверьком на загривке. Теплые волны перекатывались через нас, и Зверек верещал, вцепившись мне в волосы. И она была красивая и счастливая.

Как недавно все это было. Кажется, руку протяни – и прикоснешься к ее молодой коже, к серебряному бобрику старика Волкова, к загорелой руке Жеребячьей Породы, заправляющей майонезом салат в большом эмалированном тазу, к тетке Надежде, наставляющей старика Волкова:

– Ну не люблю я этого, Ляксандр. Ты сутрапьян какой-то.

– Ну полно, ну уймись, ну выпили с зятьком.

А потом была осень под Ленинградом. Мы вкрадчиво движемся по лесу, раздвигаем ореховыми палками кусты. Аукаемся, перекликаемся. Старик нутром чувствует красноголовик, других не берет. Жеребячья Порода пропадает на полчаса, заявляется с полной корзиной молодых опят.

– Тут кто-то до нас прошел, – говорит старик Волков, – варвар… гриб с кишкой выдирает. Старуха небось, рот кошельком.

– Ты, Шур, все старух когтишь. Я вон тоже старуха.

– Ты гриб уважаешь.

Будто касаясь крылами рдяных осин, идет на юг журавлиный косяк. И грустно и радостно от журавлиного плача, потому что впереди торжество «мысли семейной».

Как недавно это было. Зеленоглазый Зверек стал двадцатилетним человеком. И когда я звоню ему на другое полушарие, говорит баском и заикается от волнения. Но вот берет трубку Она. У нее теперь другая семья. Но когда Она говорит со мной, то как будто вся так и припадает ко мне, как тогда у теплого моря.

* * *

В какую воронку засасывает всю эту жизнь? И куда все они уходят? Только что говорил со стариком Волковым о прозе Ивана Макарова, о пьянстве Александра Фадеева, и старик наливал в тяжелую фаянсовую кружку цейлонский чай, держа японский заварной чайник высоко над серебряной головой (а чтоб чай с пенкой, как в старину). Вот уже десять лет лежит он на таллинском кладбище рядом с Жеребячьей Породой.

Куда все они ушли? И встретятся ли в засмертном полете наши души?

Он учил меня обращению с русским словом:

– Забудь все эти «уже». Это не по-русски. Обрезай союзы, всю мелочь пузатую. Слово должно дышать, понял?.. Ему воздух нужен.

Одна радость была дана ему: перекатывать во рту все эти «р» и «н» родного языка. И он учил этому меня. Он был призван в литературу, как в армию. Сталин одной рукой прореживал лес, прокладывал просеки, другой хватал человека за шиворот – да из грязи в князи. И вот сын уездного чертежника, автор одной-единственной книги об ивановских ткачах, направляется на писательский съезд в Москву. А как вступил в партию, тут тебе зеленый свет: редактор рыбинской газеты, собкор «Красной звезды». Кому война – смерть, а кому – звездный час жизни.

– Пойдешь по госпиталям, тебе какой-нибудь Вася Теркин семь коробов нагородит. Потом мастеровитой рукой на «ундервуде» отстукаешь. Выводи комиссара с афоризмом: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва». А ведь комиссару тот афоризм невпроворот. На передке пьянь, матерщина, угар. Иван мурло зальет: «За родину, за Сталина!»

Знаешь, это когда бурундучок дорогу перебегает, а по нему машиной. Одна шкурка остается, в шоссе впечатана. А тут сотни танков по немецким беженцам. Ребеночек на шоссе – как газетное клише.

– Да уймись ты, Ляксандр, – осаживает Жеребячья Порода. – Прокуратор ты египетский. Спасу нет.

– Меж двух гроз ходили. Впереди – Гитлер, позади – Жуков. Не знаешь, какая страшней. Он ведь в солдатском ватнике дорогу перегородит. А по дороге в трофейном «хорхе» генерал со своею ППЖ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату