— Пороги, — сказал Афонькин. — Сейчас выходить.
Он внимательно вглядывался в медленно проплывающий лес и всем видом своим выражал, что он один знает дорогу, он один приведет нас куда надо, он один — и больше никто.
Он круто повернул руль, и карбас врезался в берег. Здесь был маленький залив и на берегу гладкий мокрый песок, на котором не было ни одного следа. Отсюда в лес вела узкая тропка.
— Вот, — сказал Афонькин. — До Калакунды версты четыре. Здесь не заблудитесь. Тропка одна.
У него сделалось грустное лицо. Ему, наверное, очень хотелось отправиться вместе с нами, идти неизвестно куда, устраиваться на ночлег, жечь костры, вести беседы. Но он не мог оставить карбас. Председатель волисполкома был не такой человек, чтобы позволить шутить с волисполкомовской собственностью.
Мы вылезли на берег. Афонькин с огорченным лицом потряс каждому руку и ничего не сказал на прощание.
У поворота я обернулся в последний раз. Афонькин стоял и смотрел нам вслед. Было ясно видно, как глубоко оскорблен он несправедливой судьбой. Все собрались в поход, а его почему-то не взяли. Рыжая его борода, цвета высохших листьев, казалась приметой осени среди листвы и хвои.
До Калакунды было, конечно, больше четырех верст, но шли мы быстро, не останавливаясь, и через час увидели первые признаки жилья. Лес отступил, тропа стала шире. Колеи указывали на то, что здесь ездят телеги, — значит, цивилизация близко.
Потом лес отступил еще дальше, показался амбар со сгнившей крышей, огороженное поле. Дорога свернула к реке. Несколько изб стояли, повернувшись к воде передом, к лесу задом. Только на двух крышах торчали трубы. Дядьку это вдохновило на целую речь. Вот, мол, избы топят по-черному, живут в дикости, а все почему? Потому, что мироеды не дают жизни трудящемуся.
Мы постучались в окно одного дома. Открыла сонная женщина; ни о чем нас не спросив, двигаясь как бы в полусне, побросала на лавки и на пол старые, рваные тулупы и, кажется, так до конца и не проснувшись, снова влезла на высокую деревянную кровать, на которой спали две девочки. Одна девочка открыла на минуту глаза, решила, что мы ей снимся, устроилась поудобнее и спокойно засопела. Женщина легла с краю кровати и через минуту тоже спала. Разлеглись и мы все. Я только успел положить голову на подушку, как уже, точно в пропасть, полетел в сон.
Когда я проснулся, ребята сидели за столом, перед ними стояли глиняные миски с молоком и лежал хлеб. В стороне сидели на лавке две девочки, очень похожие друг на друга, с заплетенными косичками, в одинаковых ситцевых платьях, с одинаковыми веснушками на курносых носиках. Одна была побольше, другая — поменьше. Хозяйка, женщина лет тридцати, прислонилась к стене и смотрела, как гости едят, чтобы подать, если что понадобится. Я быстро вскочил, умылся в сенях и подсел к столу. Тикачев, оказавшийся рядом со мной, наклонился и прошептал:
— Запуталось дело. Не было здесь Катайкова, понимаешь?
— Как — не было? — Я даже растерялся. — Куда же он мог деться?
— Черт его знает! Не было — и все.
— Говорят, в Куганаволоке докторша новая, не слыхали? — спрашивала хозяйка.
— Как же, слыхали и видели, — сказал дядька. — Молодая девка.
— Ну, дай ей бог! — сказала хозяйка. — Может, просватает кто.
— К вам не заезжала? — спросил Харбов.
— К нам-то? — удивилась хозяйка. — Да что вы! У нас и не бывает никогда доктора. Кого же лечить?
— Вас хотя бы, — сказал Мисаилов.
— Да ну! — засмеялась хозяйка. — Я здоровая. Мы все тут здоровые. У нас умирают только, если вот деревом придавит или простынет человек. Бывает, еще надорвутся. Лихорадка, конечно, треплет, или грудь заболит. Еще иногда кожу язвит, или съест чего человек, или болотной воды выпьет. Вода на болотах бывает вредная. А так у нас не болеют. Ребята вот только... Те, верно, бывает, мрут. Ну, нас-то бог миловал, девчонки мои пока слава богу.
Она заметила, что миски с молоком быстро пустеют, и спросила:
— Молочка налить еще?
— Налей, хозяйка, — сказал Андрей. — Хорошее у вас молоко.
Хозяйка вся просияла, будто ей сказали что-то необыкновенно приятное. Она остановилась, держа две миски в руках — она уже шла, чтобы наполнить их снова, — и спросила:
— Верно хорошее?
Мы подтвердили. Девчонки, сидевшие на лавках, оживились ужасно. Они захихикали, закивали головой так, что косички запрыгали по узеньким плечикам. Вообще похвала Харбова почему-то страшно обрадовала всех членов семьи.
Мрачный вид был у ребят. Они не хотели обсуждать при хозяйке создавшееся положение, чтоб не показать ей, как для нас важно, проходил здесь Катайков или не проходил. Но, кажется, никто не слушал толком ее разговоры. Все думали о своем. Действительно, положение создавалось сложное.
Хозяйка принесла еще молока, опять прислонилась к стене и с удовольствием смотрела, как мы черпаем молоко деревянными ложками.
— Еще у Фроловых корова, — сказала она, — и у Малашиных. А больше в Калакунде коров нет. Но у нашей молоко лучше. Вы сходите к Малашиным. У них совсем не такое. У Фроловых-то еще ничего, но тоже с нашим не сравнишь. Девчонки мои знаете сколько выпивают? Ужас! Я и сметану делаю. Хорошая выходит сметана. Сейчас только нет, а в другой раз придете — попробуете.
Кажется, о молоке она могла говорить без конца. Непонятно, почему эта тема так ее увлекает. Она сообщила множество сведений о корове. Оказалось, что у коровы необыкновенные вкусы: на поляне она ест хорошо, а возле реки — плохо. Девчонки сначала ее боялись, а теперь привыкли и вечером сами бегают загонять. Даже про ботало она рассказала. Ботало — колокольчик, который подвешивается корове на шею, чтобы она не потерялась в лесу. У них с мужем коровы не было. А у родителей корова была, и ботало ей отдала мать, когда выдавала замуж. Сказала, что, мол, корову купите — оно и пригодится. Но оно все не годилось, потому что коровы не было. Она и забыла о нем, и оно сохранилось случайно. А сейчас корову купили, и ботало тут как тут. Девчонки бегут за коровой и слышат, где она пасется.
Девчонки оживились и рассказали, что они никогда не путают, потому что у Фроловых ботало так, динь-динь-динь. У Малашиных — бом-бом-бом. А у них — бум.
Странный был у хозяйки хлеб. Корка была у него красивая, поджаристая, а когда отломишь корку — мякиш высыпался. Приходилось его насыпать в ладонь и бросать в рот. Саша Девятин спросил, почему это так. Хозяйка удивилась вопросу. Ей хлеб казался обыкновенным.
— Это от коры, — сказала она, раздосадованная, что ее отвлекли от интереснейшей беседы о молоке и корове. — Мы немного подмешиваем — у нас только четверть коры, в Калакунде все так мешают. А вот на Нюхч-озере — там всю половину коры кладут, а половину муки.
Когда хозяйка приехала с Нюхч-озера сюда, так все удивлялась, как здесь свободно муку расходуют. Муж ее высватал в Нюхч-озере. Там от всего далеко. Муку только по снегу на лыжах приносят. А летом никак нельзя пронести. Здесь-то, в Калакунде, хорошо. Озеро близко. А озеро переедешь — тут уж и Куганаволок. Куганаволок ей казался местом очень оживленным. Он привлекал ее многолюдством и благоустройством, но немного пугал предполагаемой развращенностью нравов. От Куганаволока она вернулась опять к корове. Корова была, так сказать, столичная, из культурного центра. Они с мужем ездили в Куганаволок и там сторговали корову. Трудно было ее перевезти. Председатель волисполкома боялся давать карбас. Мало ли, ветер поднимется или что... Но им посчастливилось. Верховой приехал из Пудожа и уговорил председателя перевезти его с лошадью. Верховой был с оружием и в такой особенной одежде. Она забыла, как называется.
— Уж не Патетюрин ли? — обрадовался Тикачев. — Милиционер, что ли?
— Во-во! — сказала хозяйка, но повторить слово не решилась: не уверена была, что ей это удастся. — Так вот, перевезли его с лошадью на карбасе, и тогда председатель сказал: «Раз лошадь перевезли, значит, и корову можно. Поскольку вы бедняки, я вам пойду навстречу».
Они дали Афонькину рубль, и он их перевез. Корова вела себя спокойно и так прижилась ко двору — прямо чудо.